Снабженные паспортами с большевистскими печатями, эти покидающие страну люди были привезены на вокзал большевистскими извозчиками, большевистские носильщики помогли им сесть в поезд, кондуктор, кочегар и машинист которого — приверженцы большевизма. Они едут по железной дороге, порядок на которой поддерживается большевиками, она охраняется большевистскими солдатами, обслуживается стрелочниками-большевиками, их кормят большевистские официанты — и все же они целыми часами проклинают этих самых большевиков, которых называют бандитами и убийцами. Получается довольно-таки забавно: они всячески поносят, оскорбляют и обливают грязью тех самых людей, которым обязаны за все — за хлеб насущный, крышу над головой и возможность ехать в поезде, за самое свое существование, ибо в поездной бригаде все большевики, за исключением нашего проводника.
Этот человек с холуйской душонкой и взглядами монархиста, несмотря на крестьянское происхождение, был большим монархистом, чем сам царь. Ко всем эмигрирующим он по-прежнему обращался не иначе, как «барин».
— Понимаете, барин, — говорил он, — народ мы темный, ленивый, глупый. Нам бы бутылку водки — вот мы и довольны. Не нужно нам никакой свободы. Нам палка нужна, чтобы лучше работали. Царь нам нужен.
Удирающие за границу представители старого, буржуазного строя были от него в восторге. Для них он представлял неиссякаемый источник утешения — луч света во мгле.
— В этом честном мужике, — уверяли они, — вы видите душу миллионов русских крестьян, довольных тем, что служат своему господину, повинуются церкви и любят царя. Правда, кое-кого из них большевикам удалось увлечь, но очень немногих. Какое дело этим терпеливым, работящим людям до всего того, что творится теперь в Москве и Петрограде!
Их слова могли показаться похожими на правду, ибо здесь, вдали от революционных событий, даже мы не можем думать с прежним напряжением о революции. Великие события как в политической, так и в личной жизни кажутся мелкими, когда созерцаешь бесконечную панораму, развертывающуюся перед глазами на этой длиннейшей железнодорожной магистрали мира.
Мы проезжаем по бескрайним просторам Центральной России, по длинным мостам, перекинутым через широкие, текущие на север, к Арктике, реки, через извилистые ущелья Урала, под сенью гигантской девственной тайги, где почти не ступала нога человека, и потом едем по степям Сибири.
Целыми днями мы смотрим в окно на мелькающие вдали крестьянские избы. Они прижались друг к другу, как бы сбившись в кучки для защиты от зверей и пронзительных ветров, дующих из холодной тундры. Временами приходится стоять на станциях в очередях за кипятком, чтобы напиться чаю; здесь же покупаем у крестьянок хлеб, яйца и рыбу. В топке паровоза горят дрова, и по вечерам мы наблюдаем за похожими на кометы хвостами искр, вылетающих из его трубы. Уже которую ночь мы укладываемся спать под стук колес, а просыпаясь утром, видим все те же поблескивающие стальные ленты, по-прежнему бегущие перед мчащимся на восток паровозом.
Постепенно эта беспредельность начинает оказывать свое воздействие, создавая у нас представление о том, что́ значит русское слово «простор», которое соединяет вместе понятия «пространство» и «необъятность». Под этим гипнотическим воздействием все, что казалось недавно многозначительным и важным, мельчает и утрачивает свое значение. Даже революция начинает все меньше занимать наши мысли. Может быть, действие фермента революции распространяется только на железнодорожников и городских промышленных рабочих?
Там, позади, революция заполнила собою все, о ней свидетельствовали знамена, призывы, демонстрации и митинги. Здесь, в сибирских степях, о революции ничто не напоминает. Мы видим лесорубов с топорами, возчиков с лошадьми, женщин с корзинками, небольшие группы солдат с винтовками, словом, ничто, если не считать торчащих кое-где шестов с пообтрепавшимися красными флагами, не напоминало о революции.
«Неужели революционный пыл угас так же, как обтрепались эти флаги? — спрашивали мы. — Неужели правы эти эмигранты, утверждавшие, что русские крестьяне довольствуются служением своему хозяину, своей церкви и царю-батюшке? Неужели «святая Русь» такой и останется на века?»
Вдруг... трах-тах! Наши размышления прерываются. Заскрежетавшие и заскрипевшие тормоза замедляют бег колес. Толчок... Поезд резко останавливается, и мы летим со своих мест. Все бросились к окнам, взволнованно спрашивая друг друга: «Что случилось? Взорван мост?». Но ничего не видно. Вокруг все те же безжизненные, плоские степи со снежными барханами, оставшимися с зимы.
Из-за снежного сугроба вырастает фигура человека, он подает знак кому-то позади и поспешно бежит по направлению к поезду. Из густого кустарника выскакивает еще одна фигура и следует за ним. Из-за других снежных холмов и зарослей кустарника, словно вырастая из-под земли, появляются всё новые и новые фигуры; вот уже вся равнина заполнена быстро бегущими к поезду людьми. В мгновение ока эта мертвая пустыня оживает и покрывается вооруженными людьми, превращаясь в сказочное поле из древнегреческой легенды, на котором из посеянных зубов дракона выросли воины.
— Боже мой! Смотрите! Смотрите! — вскрикнула одна из накрашенных дам. — Винтовки! У них винтовки!
То, что раньше было лишь в ее фантазии, превращается в действительность. Вот они облеченные в плоть и кровь большевики — сюжет для ее будущих выдумок. Они стали реальностью, у них в руках винтовки и гранаты, а лица их не предвещают ничего хорошего. Передний из бегущих замедляет шаги, и, сложив руки у рта рупором, громко кричит нам: «Закрыть окна!».
Все подчиняются. Вдоль всего поезда со стуком опускаются окна, а вместе с ними падает и настроение эмигрирующих: ничего утешительного для себя они не могли прочитать на лицах приближающихся людей. Это решительные и суровые люди. Лица многих из них почернели от въевшейся угольной пыли. Угрюмо смотрят они на поезд, всем своим видом и жестами недвусмысленно давая понять, что в любую минуту готовы применить против нас оружие.
Мы не имеем ни малейшего представления, в чем они нас обвиняют; знаем только, что поезд неожиданно остановили и плотная стена угрожающе шумящих людей со всех сторон окружила его. До нашего слуха доносятся выкрики: «Убить кровавого тирана». А увидев в окне раскрасневшееся лицо одной из дам, толпа, разражается презрительным смехом: «Эй, мадам Распутина!». У дамы не оставалось никаких сомнений насчет того, что все эти «разбойники с большой дороги» обсуждают, каким способом покончить с нами — вытаскивать ли и убивать поодиночке или же разделаться со всеми разом, для чего поджечь или взорвать поезд.
Что бы там ни было, а неизвестность хуже всего. Я решаюсь выяснить, в чем дело, и начинаю поднимать окно. Но подняв его до половины, увидел дуло винтовки, направленное прямо мне в лицо. Рослый крестьянин, сжимавший в руках эту винтовку, сквозь зубы процедил: «А ну, закрой, не то стрелять буду!». По выражению его лица можно было поверить, что он и вправду выстрелит; однако опыт, приобретенный за прожитый в России год, подсказывал мне, что он не сделает этого, ибо русский крестьянин недостаточно цивилизован, чтобы находить удовольствие в убийстве человека. Поэтому я не закрываю окно, а высовываю голову наружу и обращаюсь к этому крестьянину, назвав его «товарищем».
— Ты, контра, еще товарищем называешь, — бросает он в ответ. — Кровопийца, монархист, царский прихвостень!
Такими эпитетами обычно награждали врагов революции, но я никогда не слышал, чтобы эти эпитеты все сразу обрушивали на одного человека, да еще с такой злостью. Я поспешно вытащил мандат, удостоверяющий мою личность и подписанный Чичериным. Но крестьянин в грамоте не был силен. Стоявший рядом с ним плотный, хмурый на вид человек взял мандат в руки и, повертев его в руках, критически осмотрел и тут же заключил: