И если что-то и заставляло его раз за разом тащиться на автобусе в больницу, то уж, во всяком случае, не любовь. И не сострадание. Единственной причиной, которая гнала его сюда, было то, что по воле случая он был когда-то зачат этим, ныне высохшим, как трут, человеком, который, должно быть, сейчас сидел, дрожа мелкой дрожью, в кресле из выбеленного дуба.
Из сетей родства не выпутаться…
Ветер шевелил кроны берез. Солнечный свет, пробиваясь сквозь листву, высвечивал яркие пятна на посыпанной гравием дорожке. На веревке, натянутой между стволами, раскачивалось белье. Желтая бабочка искала защиты от ветра в траве, среди одуванчиков. В воздухе прочно стоял запах стариковской мочи, но вдруг повеяло ароматом свежескошенной травы. Стрекотали сверчки, где-то далеко на западе куковала кукушка.
Но долговязый двадцатилетний молодой человек с глубоко посаженными глазами мечтателя был абсолютно глух к обещаниям Иванова дня, он не мог радоваться лету.
Он физически ощущал, что праздник Иванова дня, подобно празднику Рождества, больше всего обостряет чувство одиночества у всех, кто лишен свободы.
"Везет же людям!" — подумал он, взглянув на свои часы. Сейчас, в эту самую минуту, его друзья катаются на яхте в фиордах. Сейчас они выпивают, а ближе к вечеру, козлы чертовы, будут танцевать с легкодоступными девочками — работницами консервной фабрики на пристани Стормё…
Он подумал также, что на море в холодную погоду пиво, черт возьми, становится еще вкуснее от привкуса свободы. А погода и впрямь хороша — недаром мошкара кружилась над палубой, когда Рёен, Йонте и он загружали яхту крепким пивом и водкой. Их переполняло ожидание предстоящего праздника. Позже, вечером, у него в голове начался какой-то шум. Всю ночь сон боролся с бессонницей, а наутро крики морских чаек в ушах заставили молодого человека сесть в автобус и поехать в больницу.
— Иванов день принадлежит нам, молодым, это праздник смеха и жарких объятий, черт возьми, — сказал он вслух и попытался попасть плевком в кальсоны, которые плясали на ветру; сзади на кальсонах по диагонали светло-голубой краской было отштамповано: "Областное самоуправление. Больница Святого Йоргена".
Он закусил губу и стал следить взглядом за бабочкой, которая металась в тени листвы, а затем взмыла ввысь в поисках света.
Он словно чувствовал, как чертов старик, сидя в кресле, сверлит стены седьмого отделения своими немыми попреками и как его самого, сына этого старика, засасывает магнитное поле укоров.
Чти отца твоего и матерь твою…
Черт побери, не сын же виноват в том, что старик сидит здесь и не может сказать, что ему надо. Разве сын — причина того, что старик не способен сообщить окружающим, что ему требуется — то ли стакан воды, то ли судно? Он не знал своего отца, отец не знал его и никогда не заботился о том, чтобы узнать сына. Они жили вместе, но между ними не было ничего общего.
В течение двадцати лет у них была одна крыша над головой. Тем не менее их ничто не связывало. Никакие нити. Только билеты в кино.
Да, это правда, по пятницам старик давал ему деньги на кино, пока ему не исполнилось пятнадцать лет, и он не стал зарабатывать сам.
"Никогда не забывай, паршивый мальчишка, что ты получал от меня деньги на кино по пятницам. Пойми раз навсегда: всю жизнь я надрывался, чтобы ты всегда был сыт", — обычно говорил он, когда был еще в состоянии говорить. Он говорил это каждый день. А пьяный — кричал. Пьян он бывал часто.
Старик никогда не жаловал родственников.
"Нечего им вмешиваться в наши дела", — говорил он. Родственники постепенно отошли от них и стали чужими людьми.
У Одда не было ни братьев, ни сестер, мать умерла от рака, когда ему исполнилось шестнадцать лет.
Теперь он единственный человек на всем земном шаре, который чем-то обязан старику. И с этим ничего не поделаешь.
У хорошо вымытого окна в дубовом кресле сидел старик, полностью потерявший речь, он мог только издавать неразличимые звуки — мычать. Он не мог поднять руки, ноги тоже его не слушались. Глаза его больше не видели мир. Но и мир тоже не видел его. Человек из плоти и крови превратился в диагноз: "Слабоумный из седьмого отделения".
Санитары поднимали его на хитроумной машине, упряжке с подъемным устройством, позволявшей им сберечь силы, и усаживали его в кресло, лицом к миру. И он сидел в комнате для посетителей и ждал. Ждал день за днем.