И еще вспомнила она свой истерический порыв.
Был душный вечер. Они сидели рядом обнявшись, не зажигая огня. Сладкий и томный запах его духов, всегда беспокойный, к которому привыкнуть нельзя, и тонкий золотистый аромат ветерка, падавший откуда-то сверху, точно это был запах звезд, волновали горько и страстно.
– Мальчик мой, – сказала Наташа.
Она называла его «Госс», выходило что-то вроде сокращения от Гастона.
– Мальчик мой! Хочешь, мы расскажем сегодня друг другу всю свою жизнь, все без утайки. Откроемся друг другу до дна, и это соединит нас. Я никому о себе не рассказывала. Я в первый раз в жизни хочу отдать себя всю. А ты хочешь?
– Да. Хочу, – ответил он равнодушно.
Она крепко прижалась к нему и, закрыв глаза, стала исповедоваться…
– Теперь ты расскажи мне о себе. Все. Понимаешь? Так же, как я.
– Хорошо, – сказал он, потянулся к столу, закурил и начал:
– Отец мой был выходцем из Америки и женился на датчанке княжеской крови…
Наташа дальше уже не слушала. Она горько смеялась, глотая слезы, гладила его по голове и шептала прерывающимся голосом:
– Да, да, мой мальчик, да… княжеской крови… Я слушаю тебя… рассказывай… да, да!..
Он долго тянул какую-то ерунду о каком-то миллионном наследстве, о какой-то испанской графине, влюбившейся сначала в его отца, потом в него самого…
– Да, да, – повторяла Наташа, сжимая себе горло рукой, чтобы не разрыдаться громко. – Бедный мой, заблудившийся мальчик! Да… да…
И еще вспоминала она разговор в ресторанчике, за завтраком.
День был серенький, спокойный. За окном дрожал мелкий невидимый дождь.
Два красных квадратных француза ели телячьи головы. Меланхолический лакей в грязном переднике смотрел на облака и не отзывался на оклик.
Все было так просто, буднично, бестревожно. И тот ужасный вопрос, который Наташа готовила столько дней и ночей, вдруг прозвенел так спокойно, естественно и просто, что она сама удивилась:
– Скажи, мальчик, у тебя так много всяких знакомых – не встречал ли ты русскую баронессу Любашу Вирх?
Гастон лениво переспросил:
– Кого?
– Любашу Вирх.
– А какая она?
– Немолодая… очень раскрашенная, рыжеватая…
Он пожал плечами.
– Дорогая моя, я столько видал всей этой шушеры, всех этих русских poules[48], что, право, даже не помню, у какой из них какая рожа. Но имени, которое ты назвала, я, кажется, не слыхал. Верно, что-нибудь не особенно значительное.
Они уже заговорили о другом, но Наташе захотелось снова вернуться к той же теме. Слишком долго думала она о ней, слишком много представляла себе этот разговор, чтобы не насытиться вдоволь преодоленным и нестрашным. Так ребенок, долго боявшийся погладить кошку, потом, радостно смеясь, тянется еще и еще.
– Скажи, Госс, ты вообще не любишь женщин этой категории?
– Проституток? Нет, не люблю, – ответил он лениво. – Это же скучно. Вообще всякое ремесло скучно. Я лентяй, сам не люблю работать и даже не люблю смотреть, как другие работают. Мне за них лень.
– Да, мне тоже казалось, – продолжала Наташа, все не желая отходить от темы. – Мне казалось, что эти продажные женщины неинтересны.
Он улыбнулся странно, как-то снисходительно и в то же время злобно.
– Да, когда они продаются, они неинтересны. В этом ты права. Но если сможешь заставить такую женщину полюбить…
У него голос пресекся, так что он даже дотронулся до горла.
– …Заставить полюбить, то нет в мире счастья, равного тому блаженству, которое она может дать!
Он чуть-чуть побледнел, словно сразу осунулся, и на лицо его медленно наплывало то выражение удивления и восторга, которое Наташа видела у него, когда он играл Рахманинова.
– Ты… – пролепетала Наташа, – ты… зна… знаешь это?
Он обернулся к ней, точно не сразу понял, кто с ним говорит:
– Я? Нет, нет. Я ровно ничего не знаю.
Этот разговор она потом, в другие дни, вспоминала чаще всего.
Думая о Любаше, ища ее в жизни Гастона, Наташа не ревновала его, и не ревность заставила ее задать наконец мучивший ее вопрос. Этого горького хлеба она еще не вкусила, он еще хранился где-то на полочке…
Одно волновало ее – все одно и то же: уловить нити, найти, понять, узнать, кто ее любовник. Не для того, чтобы успокоиться – пусть он даже окажется беглым каторжником. Просто хотела из тумана тревог, догадок и подозрений выйти наконец на определенную дорогу и идти по ней с открытыми глазами – на позор, на гибель, но видеть и знать все.
А он приходил неведомо когда, уходил бесследно, как галлюцинация.