Выбрать главу

Два дня память не делала своей работы. Не делала своей работы та её часть, которой вменялось в обязанность сохранить эту чепуху хотя бы в виде номенклатурного гербарного экземпляра. Я просто забыл о Рите, как порой забывал по утрам бриться или использовать после еды салфетку.

Потом было воскресенье – было кладбище.

Солнце ещё не нагрело землю, и кеды промокли от росы. Впереди шли рука об руку мать и пятидесятивосьмилетняя девица тётка Аня, обе худые и строгие, как черницы. В кедах хлюпала роса. С холма от часовни кладбище походило на зелёный серпик, притулившийся к речной излучине, – здесь нечего любить живому, здесь нечего живому делать. Достаточно знать, что человека нет на свете; для этого знания не нужны кресты, надгробия и обелиски. Разве можно забыть деда, не будь вовсе на земле холмика с уродливым чёрным камнем? И от крестов родичей, умерших до моего рождения, не прибавится чёткости эху давних историй, слышанных в детстве от тётки Ани. Прошлое рода забито до поры в трубку позвоночника каждого младенца – когда-нибудь оно выстрелит.

Мы шли по плотной земляной дорожке, мимо сточенных ржавчиной оград. Я думал: как эти женщины, чтущие мёртвых Зотовых, ненавидели их живыми. Люди, чьи могилы они стерегут от забвения, знали, что мужчина – это уже нечто самоценное, а женщина, как халат, как рубашка, сама по себе – тряпка. Но суть совсем не в том. Суть даже не в том, что сохранить любовь к памяти, к засушенному цветку, для женщины легче, чем сохранить любовь к чему-то живому, противодействующему, так устроены их головы – в них прошлое пластично, и из краха всегда можно вылепить пусть не победу – верную ничью, просто для них (для матери и тётки Ани) полная сила Зотовых открывалась лишь тогда, когда сила эта иссякала, – лишь навсегда потеряв мужей, отцов, дядьёв, свёкров, женщины обнаруживали, как много пустот появилось в их жизни после этих смертей.

Это было шесть лет назад. Мать выплеснула накопленную обиду – всё, что прокисло в душе женщины, живущей в безмужии (горек век неиспользованной вещи – тряпка), – выплеснула на Семёна и всех нас, с кем её свела судьба и от кого она не получила ничего, кроме постылой обязанности исполнять упорную, чуждую ей волю. Ни тогда, ни после я не чувствовал за собой вины. Дед же вообще не заметил, что, кроме него и внука, в доме кто-то ещё сокрушает пустоту пространства.

Догорал май. Я заканчивал десятый класс, готовился к выпускным экзаменам. В доме мы жили вчетвером: две черницы, хромой дядя и я. О Семёне пятый год не было никаких вестей (кроме бланков денежных переводов) – ни слова с тех пор, как он перебрался к жене в Ленинград… Май готовился испустить дух, когда пришла телеграмма – с адресом, но без имени получателя (схалтурила почта?), – невнятная, будто пославший её напоминал о старом уговоре и был уверен, что его поймут с полуслова. Телеграмма гласила: заеду июне собери вещи – Семён. Пётр, прочтя, сказал: «Женитьба его ухайдокала».

Послания никто не понял. Только мать почувствовала тревожное – не умом, не рассуждением – дремучим материнским чутьём. Однажды вечером – месяц прошёл с Семёновой весточки – мать вдруг опустилась у плиты на пол, сложила в подол руки и тихо завыла. Назавтра все домашние видели: делая хозяйскую работу, она, где стояла, безмолвно садилась на пол, роняла в подол руки и начинала выть, тоскливо, жутко, как ночной зверь. Всё повторилось и на следующий день – приступы глухой тоски, причину которой никто не мог понять (во всяком случае, никому не приходило в голову связывать её с телеграммой, полученной месяц назад), – а к середине третьего дня в Мельне появился дед.

Когда он вошёл в дом, я сидел в столовой за книгой. Утром был сдан последний экзамен; из кухни тянулись запахи праздничного обеда. Должно быть, дед нарочно справлялся об экзаменационном расписании, чтобы подгадать свой приезд к этому дню. Войдя в комнату, он не огляделся – его не интересовали перемены, – он застыл над столом – корабельная сосна – и объявил: «У меня билеты на четырёхчасовой. Ты готов?» А я, забыв про книгу, смотрел на него и никак не мог соединить в осмысленное целое три вещи – деда, себя и сказанные дедом слова, – части не складывались! Пока мы смотрели друг на друга – два немых вопроса, – в столовую вошла мать – вошла и тут же у дверей беззвучно опустилась на половицы, уронив в подол кремосбивалку.