Выбрать главу

А дальше так было…

Года за два до войны в Мельне появились братья Зотовы – старший открыл торговлю, поставил дело широко, потом взял за себя племянницу отца Мокия и в четырнадцатом ушёл на фронт вольнопёром, а младший – Семён – тогда ещё бороды не брил, но тоже был хват, он братовы дела на себя принял. Как там у них дальше пошло и что революция намесила, не знаю (самого в первый же год забрили на германскую, и с тех пор я своей избы не видал), но только в сентябре девятнадцатого назначили нам нового начдива, и оказался им Семён Зотов. Ему и двадцати пяти не стукнуло, но видал бы кто, как держится сукин сын – тигра! – и уже с орденом за беззаветное геройство!

Так вот, крою я, значит, к дому уже дней шесть, проел гимнастёрку и сподники, и во рту – сутки крошки не водилось. А до Мельны вёрст сто осталось, не меньше. Ну, думаю, кто с чем домой вертается – война, она иного тоже дарит, – а я, видно, безо всего приду, голый. Дело к вечеру, а у дороги – ни деревни, ни хуторка и ничего такого, где бы на ночь залечь, хоть в дровяник. Вдруг вижу: за поворотом, от большака в стороне, костёр на лужке горит, стреноженная лошадь кормится, и у костра – человек веточку крошит. Раз вышло дело, думаю, что негде себя на ночлег положить, так хоть с живой душой скоротаю время. И пошёл к костру. Иду, а самому что-то боязно: злой, думаю, человек нынче стал, хищный – даже дружки меж собой по-волчьи ладят, – и серчаю тут же: довоевались – человек от человека ужаса ждёт – отдавила война населению душу! Потом за костром, у кустов, вроде гружёную бричку увидел: вот бы, опять думаю, человек тебе, парень, попался покладистый – если по пути, так авось и подвезёт, ты теперь с себя всё мясо спустил – не велик груз. Подошёл ближе и как глянул, так и встал столбом – сидит у костра наш начдив собственной личностью, в ремнях и при ордене.

День отходил, стихал звон раскалённого неба. Напоённый пыльцой блёклых цветов и горечью трав воздух остывал, чтобы стать наконец прозрачным, согнать с себя марево и открыть томящуюся землю долгому врачующему взгляду ночи.

Та же посвежевшая горечь разливалась вокруг, когда Семён приказал часовому вывести Михаила из конюшни, где держали пленных, к разбитой изгороди… Жорик сидит на козлах в двадцати шагах и делает вид, что не прислушивается к разговору; по дворам воют собаки. «Ты мог бы убежать, – говорит Семён. – Ты хочешь убежать?» Михаил тычет пальцем в конюшню, где шепчутся перед смертью поляки: «Тогда сядешь здесь сам…» – «Ты мог бы убежать, – спешит Семён, – но ты должен сказать мне, что никогда не вернёшься домой – никогда! – просто сказать, иначе я не…» Михаил улыбается, почти смеётся – его грудь колышется, и на ней позвякивают глухо два Георгия. Псы скулят вперекличку. «Куда же деваться-то? К этим, – Михаил снова тычет в конюшню, – опять с ляхами?.. Значит, просто сказать, даже не обещать?» – «Ты должен мне…» – «Ладно, будет. Как дома?» Семён смотрит вниз и видит босые ноги Михаила, видит разбитые, привычные к ходьбе ступни и чувствует отчаянье: «Ольгу ты зря родил – померла. У Лизы ум раскис – пошла блаженной бродяжить. Остальные живут пока». Ещё нет ответа, но он уже всё знает, и ответ будет лишь запоздалым эхом отчаянья. Жорик с другого конца изгороди ловит широким ухом разлитую в мире тоску. «Возьми… – Михаил снимает с пальца и суёт Семёну обручальное кольцо. – Твои хлопцы всё равно сдерут, так лучше с живого…» И всё. Босые разбитые ступни идут к конюшне, – так шагает землепашец по твёрдой меже, – всё.

По деревням, через которые ехал Семён, ночами страшно выли собаки. Вначале он не понимал себя: нужно ли ехать? и если нужно, то зачем? – но после приходило незыблемое: нужно – это последнее, что можно сделать. Он сидел у костра и в первородном хаосе огня видел смерть сухого валежника и одновременно пробуждение новой, короткой, но яростной жизни. По всей России выли собаки.

Солнце тугим красным пузырём оседало в лес, обжигало на западе облака – летел над землёй гнедой июньский вечер, переваливался огненной грудью за горизонт, шумел чёрным хвостом в вершинах елей. Семён не боялся жизни, он был молод, здоров и чувствовал себя сильнее её. Когда пришли дни ранней летней суши, когда выгорали травы и курилась земля – люди теряли силы, а в его глазах было спокойствие и упорство, как будто он твёрдо знал, что выстоит и победит, и только чуть злился на солнце, ставшее врагом, за дурость, за безнадёжную попытку его, Семёна, сломить. Глядя на него, люди видели: у поляков и Врангеля дело гиблое, дрянь у них дело, и горе самой природе, если вздумает она за них заступиться.