Да, Сергей Хайми нашёл себе прилежного ученика – Семён верил всякому слову, достигавшему его ушей. Только одно могло не устраивать наставника – отсутствие в ученике участия. Лицо Семёна было неспособно выдавать чувства, если допустить, что где-то глубже эти чувства вообще существовали.
Прошло два года с нашего переезда в Мельну – соседи уже приветствовали братьев почтительным поднятием шляпы. Отец отстроил за рекой дом, выдернул из девичьей грядки подходящую жену, и она родила ему дочь, Яков трижды в неделю заставлял стрекотать французский аппарат, – а Семён всё ещё был неясен и угрюм, как настороженный волчонок. Семён помогал Михаилу в лавке, вырезал из липовых чурок птиц и зверей, встречался с Сергеем Хайми, слушал уроки и копил слова, не имея надежды когда-нибудь их применить или просто постичь их невнятный смысл – и это были все дела, какие водились за ним к лету четырнадцатого года. Как только кайзер объявил войну русскому царю, мой отец ушёл добровольцем с маршевой ротой, оставив на Семёна всю свою цветущую коммерцию и неизвестно на кого – меня, жену и ребёнка. Впрочем, лавка и синематограф тоже оказались почти беспризорными – Семён ещё дозревал в скорлупе настороженного бездействия. И никто, включая наседку-наставника, не мог бы определённо сказать, что за живность из этого яйца проклюнется.
А когда скорлупа треснула, вылезший из неё василиск первым делом предложил Сергею Хайми на капитал, оставленный моим отцом, купить аэроплан, оснастить его самодельной бомбой и при случае разнести в пыль царский выезд! Представляю, как Семён излагал свой план – серьёзно и основательно, веря, что в его прожекте нет ничего невозможного, – а наставник, который два года втолковывал ему, что минута расправы над деспотом и иже с ним стуит дороже всех остальных минут, дороже жизни, – этот наставник, не привыкший воплощать свои фантазии в действительность, смотрит на школяра с недоумением, будто перед ним не человек, а заговоривший кирпич.
Через много лет однорукий комиссар Хайми повторил для меня те слова, какими Семён приветствовал своё созревание. Вот эти слова: «Быть может, твои бомбисты правы и пускать людям кишки, не имея на то личной корысти, благое дело, но вот что я тебе скажу: не человека должна дразнить жизнь, а человек её, и пусть всё катится к чертям собачьим – я согласен дразнить её по-твоему». Зная Семёна, я ручаюсь, что комиссар хорошенько причесал его речь.
Николай ВТОРУШИН
Она смотрит на меня выжидающе. Её лицо похоже на прелый прошлогодний жёлудь. А глаза не похожи ни на что, потому что глаз у жёлудя не бывает.
Анна ЗОТОВА
– Скажи мне, может, тебя этому учили: почему мои родичи так ненавидели жизнь? Скажи – сама я этого не знаю и не хочу, чтобы ты спросил меня первым.
Николай ВТОРУШИН
Ненавидели? Огонь любит или ненавидит свечу? Топор любит или ненавидит дерево?
– Нет, меня этому не учили.
Анна ЗОТОВА
– Значит, в университете не учат понимать людей? Чему же там учат?
Николай ВТОРУШИН
– Странным вещам. Меня учили, что исключения подтверждают правила и что строчка «бытие определяет сознание» читается правильно только слева направо.
Анна ЗОТОВА
– Я так и думала.
…Семён говорил, а его наставник (который потом, вернувшись с Гражданской без руки, стал и моим наставником и учил меня тем же наукам, каким прежде – дядю) смотрел на него и ждал паузы, чтобы расхохотаться. Дождавшись, Хайми смеялся так долго, что ему свело живот. Переведя дух, он сказал, что вовсе не хотел обидеть Семёна – идея великолепна, вот только добраться теперь до Франции за подходящим аэропланом им будет не так-то просто, но если положиться на его, Семёна, динамитный пыл, то дело выходит плёвое: можно прямо из Мельны прорыть под всей Германией нору до самого Парижа, только и тут Семёну придётся свой пыл держать на вожжах, иначе они вылезут в Америке!