Невозможно оспорить то, что становится очевидным при прочтении этой книги: Дубин, не выносивший «советского» на уровне эстетическом, эмоциональном и гражданском (видя в позднем СССР залог глубочайшего социального упадка и даже деградации), был еще более остро разочарован постсоветским периодом истории России. Дело даже не в режиме, установившемся в самом начале XXI века. Примитивизация общественного мнения, атомизация социума, цинический эгоизм вместо плодотворного индивидуализма и, самое главное, банализация, примитивизация культуры. Мне кажется, для Бориса Дубина это было гораздо чувствительнее, больнее, нежели любая брежневская трупарня, с которой априори все понятно. Здесь Дубин-социолог и Дубин-культурный работник расходятся. Первый отлично понимает, что иной результат русской истории после того, что случилось в XX веке, вряд ли возможен. Понимает, так сказать, академически – да и просто здравый смысл подсказывает. Но тот Дубин, который «работает культуру», «делает культуру», не может относиться к этому с олимпийским спокойствием и, уж тем более, удовлетворенно говорить: «Ну я же предупреждал…» В некоторых из этих текстов (а здесь «чистая социология» не представлена) он просто негодует; впрочем, более распространенной интонацией является презрение, то энергичное, то устало-раздраженное. Например, здесь: «Цена подобных умолчаний и непроговоренностей вскрылась позже, уже в 1990-е годы. Если говорить об идеях, ситуация разрешенных свобод „сверху“ при отсутствии сколько-нибудь серьезных интеллектуальных заделов „снизу“ обернулась скандальным и еще не закончившимся на нынешний день провалом идей и символов модернизации России даже в их донельзя упрощенном, „газетном“ либерально-демократическом изложении, а далее – все более явным нарастанием массового цинизма, с одной стороны, и столь же расхожего фундаментализма, ксенофобии, с другой (если это вообще две разные стороны!)». Естественно, Дубин-эссеист и Дубин-культуролог старается не замечать ни советского, ни постсоветского (почти не замечать – см. выше), оно не стоит внимания. Иногда он, впрочем, срывается в инвективы в адрес неназванных авторов и литературных деятелей, в которых я угадываю – если не ошибаюсь, конечно, – самую ходовую, модную, приспособившуюся к циническому вкусу постсоветской образованщины часть московских концептуалистов. Но об этом молчок.
Второе объяснение отсутствия России в дубинском культурном ландшафте – не столь плоское и более, если угодно, теоретическое. Намек на него – в цитированном выше пассаже. Речь идет о провалившейся «модернизации», которая была столь необходима, ибо в России «модерн» вообще не состоялся, она его, так сказать, пропустила, причем по своей воле. Читатель возразит: как же так, как это в России не было «модерна»? Не может быть! И верно, не может. Прежде всего концепций «модерна», понимаемого не как определенный художественный стиль, а как исторический период, концепций «модерности» («современности») множество – и представление о том, что в результате отсталости и большевистско-сталинской катастрофы модерность в стране не случилась, оттого нужно срочно догонять тех, у кого она произошла, нелепо. Невозможно заподозрить, что Борис Дубин этого не понимал. Советский период уже несколько десятилетий трактуется некоторыми социологами как одна из разновидностей «множественной модерности», точно так же как есть модерность, характерная для (бывшего) «третьего мира», от Сингапура и Индии до Китая. И это только одна из немалого числа теорий. Дубин их знал, но чуть ли не специально подставлял себя под удар, утверждая: «…не состоявшийся в России европейский „модерн“ XIX – первой половины XX столетия, гигантский проект мировоззрения и самопонимания нарождающегося сословия интеллектуалов, более не зависимых ни от Церкви, ни от двора. Эта никем ни по отдельности, ни группой не сформулированная программа была сосредоточена в Европе на антропологии „нового“ независимого человека, homo novus – деятельного и ответственного индивида, который сам создает себя и условия своей жизни вместе с другими ему в этом подобными. Среди прочего проект этот разворачивался и реализовался в виде эстетически независимой „современной“ (moderne) словесности, как и искусств в целом. Средства и цена такой независимости стали предметом опять-таки новой этики – от Канта и Фихте до экзистенциалистов. И одним из первых, наиболее глубоких и прозорливых глашатаев эпохи модерна, героев новой эстетики и мучеников новой этики был Шарль Бодлер». Я не специалист в теории модерности/модерностей, оттого это мое утверждение покажется преувеличением, но все же скажу: подобного определения «модерна» не встречал никогда. Модерность определяли через индустриальную революцию, через колониальную экспансию и эксплуатацию, через формирование нового социума, с его возможностью мобилизации, через возможность сосуществования в одном обществе модерности и немодерности, наконец, через тот же «модернизм» в культуре, понятый как «поздний романтизм», и так далее – вариантов множество. Но для Бориса Дубина важно совсем другое. Модерность имеет несомненно положительную коннотацию, ибо это проект: