Здесь началась следующая жизнь, которая связана с переводами и которая длится, так или иначе, до нынешнего дня. Филологическая жизнь не сложилась, не сложилось судьбы правозащитной и оппозиционной, но возникла такая полуподпольная судьба, связанная с переводами, поскольку я всегда переводил только то, что хотел. Никакую заказную, противную работу ради денег я не брал. А значит, публикаций всегда было немного, и жить на это было практически невозможно. Существование было совершенно непубличное, полностью одинокое. У меня был один друг – Сережа Морозов, о котором я уже говорил, были жена, сын, который родился в 1972 году. И так шло год за годом, пока в застойной Ленинской библиотеке не произошло некоторое возмущение, очередной пробой, открывший мне еще одну новую возможность.
В библиотеку пришел в 1977 году мой сверстник Лева Гудков, который сложился в совершенно другой по уровню интеллектуальной среде (в отделе Юрия Левады в Институте социологических исследований), был поэтому зрелее и целеустремленнее меня, а по своей деятельной природе не мог, как я, просто отсиживать положенные восемь часов. Мы работали в научно-исследовательском отделе Ленинки, который был сформирован не так давно, в середине 1960-х, для изучения читательских интересов. Все-таки система была уже послесталинская, а в некоторых отношениях и антисталинская. Слабая идея, что существуют люди, а у них есть какие-то интересы, что эти интересы бывают разными и так далее, постепенно стала проникать в умы руководителей некоторых ведомств. Вот и в библиотеке была создана структура, которая занималась изучением читателей и массовых библиотек. Гудков попытался поставить его на научные рельсы, развить социологическую составляющую библиотечных опросов и вписать это в исследование – пусть косвенное, через чтение – современного советского общества. И хотя я в то время собирался уже уходить из Ленинки на вольные хлеба, заведующая нашим сектором Валерия Дмитриев на Стельмах уговорила меня остаться еще на какое-то время, чтобы помочь Гудкову. С другой стороны, и разговоры с Левой становились мне все интереснее. К тому же у меня родился второй сын – тут были нужны не редкие гонорары, а постоянная зарплата, пусть небольшая. Так что я остался, и это оказалось вторым путем моей жизни. Мы с Гудковым, с Абрамом Рейтблатом, а потом – с Сергеем Шведовым, Наталией Зоркой стали работать над библиографией зарубежных работ по социологии литературы, сборником обзоров и рефератов по социологии чтения, завели семинар, куда стали приглашать московских историков, литературоведов, социологов нашего поколения или около того, начали даже изредка, раз в год, печататься.
Но к середине 1980-х годов все эти возможности под крышей Ленинки – как и в стране в целом – исчерпались. И с 1988 года этот второй, социологический путь жизни вот уже почти двадцать лет связан для меня с Центром Юрия Левады[11]. Сначала это был всесоюзный ВЦИОМ, потом всероссийский, а два последних года, после того как кремлевская власть подмяла ВЦИОМ под себя, существует как независимый Левада-Центр. Мы занимаемся изучением общественного мнения, пытаемся понять российское общество, издаем свой журнал (теперь он именуется «Вестником общественного мнения»), ежегодник «Общественное мнение» в таком-то году, время от времени собираем свои статьи и издаем авторские книги – они вышли у Левады, Гудкова, Алексея Левинсона, у меня. Вот такой путь эмпирической социологии, которая изучает современную Россию, все, что с ней происходит: политику, экономику, культуру, образование, религиозность. По старой памяти я еще пишу иногда о чтении, о популярной литературе, тяну ту давнюю литератур-социологическую нитку[12].
Другая линия жизни – все, что связано с зарубежной поэзией, а в 1990-е годы уже не только с поэзией, но и вообще с зарубежной словесностью, отчасти философской, отчасти беллетристической. По сути, меня больше всего интересуют идея, программа и эпоха модерна в европейских обществах и те формы, которые некоторые части этой программы приняли в России. В том числе самые уродливые, как, например, модерн сталинский. Но и ему противостоявшие тенденции, которые задали вторую культуру, другое движение для нее, в том числе вызвали контрмодернизационные идеологии – почвенные, националистические и так далее. И разумеется, либерально-демократические модели и движения, которые в противовес сталинскому модерну и почвенно-националистическим реакциям на него были, начиная с 1950-х годов, в той или иной мере развиты. Меня интересуют модерн и несостоявшиеся или осложненные, припозднившиеся, поэтому неизбежно очень непохожие на исходный образец формы, которые принимает модерн в эпоху, когда вроде бы для больших обществ мира этот пик считается пройденным.
11
См. также: От ВЦИОМа к Левада-Центру. Вторая часть беседы Любови Борусяк с Борисом Дубиным в цикле «Взрослые люди» (http://polit.ru/article/2009/11/04/dubin/).
12
См. также: «…Если можно назвать это карьерой, пусть это будет карьерой». Интервью Г. С. Батыгину // Дубин Б. Очерки по социологии культуры: Избранное / Предисл., сост., подгот. текста А. И. Рейтблата. М.: Новое литературное обозрение, 2017. С. 11–30.