Стеклянный дебаркадер быстро наполняется пассажирами, прибывающими каждые пять минут из Мюнхена, Бромберга, Кенигсберга, из Рура и и с восточных границ.
Пассажиров встречают родные, знакомые и просто любопытные. Раздаются поцелуи, возгласы, смех, торопливые крики и на мгновенье весь этот хаос звуков покрывается пронзительным свистом паровоза.
Меня никто не встречал и, глядя на радостные встречи, я почувствовал свое одиночество особенно остро…
Трегеры[2], которых во избежание толкотни в вагоны не пускают, подхватывали на лету выбрасываемые им из окон вагонов вещи и, нагрузившись, как верблюды, с трудом проталкивались в двери вокзала, толкая встречных и обгоняя друг друга.
Упрекнув себя в излишнем ротозействе, я схватил свой мешок и, пробираясь сквозь густые толпы народа, вышел на площадь, прилегающую к вокзалу.
Шум, крик, рев автомобилей; грохот ревущего четырехмиллионным населением города, оглушил меня и пригвоздил к асфальту.
Я тупо озирался по сторонам, долго глазел на вывески, пока глаза мои не остановились на огромном доме серого камня с трехсаженными золотыми буквами:
Отель-Экцельсиор
Дом давил своей величиною и угрюмым видом.
Здесь останавливаются богатые, мелькнуло у меня в голове, и, чтобы жить в этом отеле, нужно много, много денег… Нужно за одну ночь отдать весь мой капитал.
Я заметил, как многие пассажиры направились с чемоданами в руках в сторону отеля.
— Конечно, эти будут сегодня спать на прекрасных кроватях, а я?…
Вопрос довольно неприятный, черт возьми!
Я стоял и беспомощно размышлял:
— Ну-с… куда же идти теперь?… Ах, что я тут буду делать в этом неприветливом городе?… Впрочем — ерунда!.. Пока еще горевать не о чем… Я здоров, знаю недурно работу часового подмастерья и, кроме того, я так силен, что мог бы продавать мускулы свои наравне со взрослыми рабочими… П-фе, зачем мне хоронить себя до смерти?…
Ободренный немного, я молодецки подбросил свой легкий мешок на плечи и бодро зашагал к центру, в надежде найти счастье свое где-нибудь за углом этой шумной улицы.
Я свернул налево и попал на знаменитую берлинскую улицу — Унтер-ден Лиден — с роскошными дворцами, с превосходной мостовой берлинского асфальта, который справедливо считают лучше всякого паркета.
Огромные, многоэтажные дома с лепными украшениями, колонками, балюстрадами, с надписями и фигурами ослепляли своей красотой и красивыми сочетаниями узоров.
Всматриваясь в замечательною чистоту улицы, я никак не мог поверить, что совсем еще недавно этот город закончил большую изнурительную войну.
Я поравнялся с огромным, сказочно прекрасным зданием, перед которым на красивой площади и между таких же прекрасных зданий, был разбит красивый сквер с целым ковром рассыпанных цветов. Посреди сквера возвышался фонтан, а вокруг него, среди пестрых клумб, целая толпа играющих детей.
— Чей это дом? — спросил я встречного.
— Бывшего императора…
— А этот?
— Идите вы к черту… Кронпринца!
— Удивительно невежливый немец, — подумал я, посматривая на дворец б. кронпринца, буквально утопающий в зелени и коллонадах. Огромные деревья растут на террасе так же просто, как в лесу. Лезут в окна, переросли Капители высоких коллон.
Плющ так разросся, что ему тесно даже во дворце, он свешивается гирляндами вниз, обвивает баллюстраду, стену крышу, ползет без удержу и вниз и вверх.
— Что это вы рот раскрыли? — крикнул чей-то раздраженный голос и резкий удар в бок столкнул меня с тротуара.
— Болван… Нахал!.. — крикнул я, но толкнувший меня вряд ли слышал эти оскорбления, он уже пробирался далеко впереди.
Я наугад свернул направо и, кружа по улицам, старался знакомиться с городом, не останавливаясь на тротуарах.
Мое внимание прежде всего было привлечено этими громоздкими постройками.
Черт возьми, это какие-то пирамиды!
Почти во всех домах — окна, точно двери; двери, как ворота, а стены такой толщины, что мне оставалось только удивляться, как выдерживает земля такую тяжесть.
Переходя из одной улицы на другую, я вышел на огромнейшую Потсдамскую площадь, откуда радиусом расходятся берлинские улицы.
— Однако, — остановился я, — почему здесь так много полиции?…
— Почему так много полиции? — спросил я полного немца, остановившегося рядом со мной.
Немец подозрительно оглядел меня с головы до ног, — презрительно прищурил глаза и, подняв воротник, зашагал прочь, не удостаивая меня больше ни одним взглядом.
Такой ответ не мог удовлетворить меня.
— Может-быть, это в порядке вещей, что у немцев полицейские участки расположены на площадях, однако, я готов биться на заклад, если здесь не произойдет чего-нибудь необычайного.
Такое обилие толстых шуцманов в зеленых шинелях и белых перчатках, торопливо перебегающих от одной группы к другой, сулило что-то весьма занимательное и интересное.
— Надо узнать…
Я втерся в толпу и, прислушиваясь к разговорам, тут же узнал о готовящееся манифестации фашистов в цирке и о том, что коммунисты решили этой манифестации не допустить.
В сущности, мне было все равно — чей будет верх, так как ни о фашистах, ни о коммунистах, я никогда еще не слышал ничего хорошего, но, несмотря на это, — мною целиком овладела мысль допустят или нет коммунисты фашистскую манифестацию?
Вдруг площадь начала заполняться народом.
В разных концах зазвенели детские голоса.
— Листовки!..
— Где?..
— Эй, листовки!..
Мимо меня пронесся малыш лет семи с кучей листовок в грязных руках.
Малыш раздавал листовки всем проходящим и при этом выкрикивал звонко:
— Diktatura des Proletariats![3]
— Стой… Стой, каналья!
Какой-то буржуа с седеющей бородкой схватил малыша за воротник и начал вырывать листовки.
— Брось… Брось, негодяй, — хрипел буржуа.
Однако, за малыша вступились взрослые и седому господину пришлось отпустить его.
Тем временем народ прибывал, вливаясь со всех улиц, точно в колоссальный резервуар человеческих тел; становилось тесно и душно.
Споры, крики и ругань вспыхивали вокруг меня поминутно.
Атмосфера накалялась.
Кто-то крикнул:
— Эй, коммунисты идут..
— Иду-у-ут!
— На Фридрихштрассе коммунисты!..
— Коммунисты идут…
— Десять тысяч…
— Ой, пусти-и-и-те!
— Десять тысяч!
Толпа хлынула вперед и, подхватив меня, выбросила на широкую улицу, заполненную толпами людей, одетых в синие рабочие блузы.
И над этой синеблузой процессией, шагающей густыми неплотными рядами, тихо казались красные знамена.
Впереди нестройными кучками бежали рабочие, они размахивали кепками и кричали возбужденно:
— Шляпы долой перед красными знаменами!
— Эй, шляпы долой!
Хорошо одетые буржуа, точно не слыша этих окриков, посматривали с усмешкой на процессию рабочих и о чем-то шептались между собой.
Тогда один из синеблузых подскочил к смеющимся с сжатыми кулаками, топнул ногой и крикнул злобно:
— Шляпы долой!
Господа выпустили ему в лицо сигарный дым и захохотали.
Рабочий крикнул что-то, размахнулся, ударом кулака сбил с господина шляпу и начал топтать ее ногами.
— Ах! — крикнул кто-то.
Буржуа с побледневшими лицами торопливо сдернули шляпы и начали бросать на асфальт дымящиеся окурки сигар.
Мне стало отчаянно весело и я, невольно для самого себя, крикнул громко:
— Ах, молодец какой!
— Мерзавцы, — прохрипело у меня над ухом, — это называется вежливость по русски!
— По русски иль по французски, а мы заставим вас уважать красные знамена, — запальчиво крикнул худой и высокий, стоящий рядом со мной на тротуаре.