Марина же часто подписывала свои письма к Сереже и ко мне заглавной буквой «Р» и рисовала — в виде росчерка — длиннохвостую дикую кошку или только ухо ее, с кисточкой, — чуткое ухо Рыси…
А вот Маринин «Рысиный» автограф в моей тетради, посреди моей, развалистым, небрежным почерком размахнувшейся, «Характеристики Ноздрева»: «Пьяница, неглуп, сжил со света жену, сживает и кормилицу, и потом еще какую-нибудь…»
«Сегодня, 26 сентября по старому стилю, в день моего тридцатилетия, в 71/2 ч. вечера ты, обманом не желавшая писать и разозленная моей прозорливостью, — в ответ на мое предложение нарисовать тебе рысь ответила: „Тьфу на Ваших рысей!“ (Повторила дважды.)»
Тут, между моей ленью, маминой прозорливостью и предложением нарисовать мне рысь — высшую, так сказать, награду за прилежание, которым я вообще не отличалась, — небольшой логический разрыв. Видно, мне влетело от этой самой прозорливости, и я обиделась (табельный, все-таки, был день!) — Марина спохватилась, захотела меня утешить, а я обозлилась и заупрямилась… Так или иначе, мы быстро помирились, потому что — вот она (все же), Рысь, изображенная мамой, Рысь в роли голубя-миротворца, хоть и с угрожающей кисточкой на ушах, и в позе готовности к очередному (прозорливому) прыжку… И дальше, опять же среди Ноздрева, мое утихомиривающееся ворчанье: «Милая Рысь, так как сегодня твое рожденье, поздравляю тебя и забываю все твои обиды. Хоть ты теперь и старая тридцатилетняя Рысь, но сидишь еще крепко на спине… Я тебе подарила коробку спичек, свою картинку льва в пустыне, грушу, три тетрадки и три папиросы, а Вы говорите, что я плохо пишу. Мне жаль, что в день рожденья Рысь в Вас проснулась донельзя…»
С Рысью можно было быть на ты, с Мариной — только на Вы.
…И еще было счастье — настолько ведомое каждому человеку, что не стоило бы о нем и заикаться, если бы не во многом утраченная нами ныне особость его «компонентов», — счастье детских праздников! Заслуженности их, ибо они — понятие не только календарное…
Счастье елки, которое начинаешь выстраивать ангельским поведением и титаническим трудолюбием — не без срывов, увы, — грозящих обвалом всего сверкающего здания!
Счастье украшений, сделанных собственными руками из бережно накопленных в большой картонке под кроватью аптечных баночек и конфетных оберточек, обрезков и картинок, яичных скорлупок и спичечных коробок, собранных в лесу шишек и букетиков сухой рябины — что ни игрушка, то изобретение, овеществленная идея… Цветная бумага, привезенная папой, ножницы, сваренный в жестянке мучной клейстер, картонная «палитра» с матовыми пуговками акварели, проволока, катушка ниток… Чтобы дорваться до этих богатств, первоисточника будущих елочных сокровищ, чтобы иметь право всласть изобретать, резать, клеить, раскрашивать, надо хорошо, на совесть — и быстро! — справиться со всеми дневными задачами и обязанностями. И тогда — вот твой заслуженный край стола, твой заслуженный — наравне со взрослыми — досуг, заслуженное чудо творимого тобой и тобой приближаемого праздника.
Наверное, они были ужасны, мои косолапые картонные тигры в каторжную полоску, тряпичные деды-Морозы, кривые звезды, спичечные ангелы, скорлупочные клоуны, мельницы и санки из коробков; наверное, аляповаты были хлопушки, а бумажные цепи достойны Бонивара — но какие фабричные игрушки с их безупречной формой и стандартным глянцем могут сравниться с детскими самодельными, в которые столько души вложено, столько старания и — творческого восторга! Только звезды небесные им сродни!
Как они, украшения эти, оживали в теплом мерцании свеч, отъединяясь от нас, уже не властных над ними, как горделиво и кротко царствовали на зеленых, пробудившихся от морозной скованности, сильных, топорщащихся ветках…
…А еще было волшебство «не наших» праздников, чешских, деревенских. На «святого Николая» в лавках пана Балоуна во Вшенорах и пани Сасковой в Мокропсах продавались пряники — фигурки святого, от маленьких, подешевле, до здоровенных, которые лишь самим лавочникам могли оказаться по карману. Каждый пряник был щедро разукрашен цветной глазурью, ею были выписаны по ржаному его полю складки одеянья, епитрахиль с крестами и посох. Прилепленный сахаром бумажный печатный лик в благостных морщинах взирал на покупателя с выражением всепрощения. Оно оказывалось кстати: налюбовавшись печеным чудотворцем, малолетние дикари и еретики пожирали его до крошки, из почтения начиная с ног…
На святках в убогих витринах сельских лавок располагались игрушечные вертепы с деревянными, бороздчатыми и угловатыми богородицами, Иосифами, младенцами в яслях с настоящей соломой, волхвами, волами и ослами; над ними дрожала большая хвостатая звезда из серебряной канители; дети прибегали издалека полюбоваться на эти кустарные чудеса, да и взрослые останавливались умиленно. Деревня дышала сложным, пряным, сытным запахом деревенского праздника — ваночек (от слова ваноце, рождество) — продолговатых хитросплетенных булок с миндалем и изюмом, только что вынутых из духовок; жарящихся гусей, лука, шафрана, ванили.
Откуда-то из-за синих гор появлялись кукольники, давали представления в зальце «мэрии». Театр умещался на столе; вел спектакль Кашпарек, чешский Петрушка, длинноносый человечек с неподвижной улыбкой полумесяцем, в полосатом колпачке с кисточкой. Представление начиналось с загадки, задаваемой Кашпареком детям, — об украденной страшным черным орлом маленькой звездочке, находившейся в плену у похитителя добрых три сотни лет… «А потом пришли охотники, пиф-паф, от орла только перья полетели! Он выпустил пленницу из когтей, и вот она вновь сияет на небосклоне… что же это за звездочка, дорогие мои мальчики и девочки?» — «Ческословенско! Чехословакия!» — вопят маленькие зрители и бьют в ладоши. (В ту пору обретенной в 1918 году чехами независимости их от Габсбургов сравнялось всего 4–5 лет.) «Правильно, дорогие мои. Весьма справедливо, уважаемые! А сейчас мы покажем вам древнюю легенду о знаменитом докторе Фаусте, которую артисты наши исполняют на этой сцене не одну сотню лет!»
И правда, легенда оказывается догётевской, и очень старинными — куклы в парчовых и бархатных нарядах, приводимые в гибкое движение — вплоть до точеных пальчиков — сотнями незримых нитей.
Ремесло, вернее — высокое искусство бродячих кукольников, передавалось из поколения в поколение, вместе с дивными, готически-удлиненными фигурками марионеток, костюмами, декорациями, реквизитом; вместе со взыскательной любовью к делу и ласковым уважением к зрителю; вместе с традиционным, в большинстве своем народным, репертуаром; вместе с керосиновым и свечным освещением…
_______
Об этих своих счастьях позволяю себе упоминать (отстраняя многие иные, ибо не об этом речь) только потому, что они, несомненно, были островками радости и для моих родителей, передышками на пути теснивших трудностей и нараставших тревог. Но детские радости лежат на поверхности событий; радуясь чужим святкам, просторам, чужому гостеприимству, дети эмигрантов до поры до времени не сознают своей национальной непричастности всему этому — и многому другому; своего национального сиротства и неравноправия. Им, живущим сегодняшним днем и часом, пока еще чужда забота о грядущем и чувство ответственности за него. Они верят в сами собой приходящие, не заработанные и не выстраданные чудеса; так, пока Сережа ломал себе голову над тем, как выправить и направить пополам сломанную жизнь, пока Марина уходила в творчество, как в схиму, я всего-навсего мечтала о том, как найду «кошелек с двумя миллионами», один из которых отдам родителям, а второй распределю между «бедными русскими студентами», маминой сестрой Асей и Максом Волошиным… «и еще 500 крон Людмиле Чириковой на книги. Мы зажили бы хорошо, ездили бы куда захочется третьим классом (!), у нас чаще мыли бы полы и часто стирали. Однажды, начав подметать, я нашла бы возле своей кровати клетку с кроликами, с двумя красноглазыми кроликами…». Мечты миллионера!