Выбрать главу

Некоторые надежды возбудил в ней руководитель греческой политики Венизелос. Венизелос в своем своеобразном национализме устремлялся к восстановлению древнего блеска Эллады. Дункан, с ее очарованностью античной Грецией, подходила к нему как нельзя больше, и он стремился украсить свой политический, достаточно интриганский режим блестящим ореолом восстановления с ее помощью прежних культурных форм. Дункан была этим очарована. Она и сейчас с восхищением повторяет довольно верный и довольно глубокий афоризм Венизелоса: «Правительство, которое сумеет вместе с социальной реформой широко внести в жизнь красоту, не только победит в нынешней борьбе государств, но и останется жить в истории окруженным славой». Но, конечно, не Венизелосу выполнить эту задачу. Одна из марионеток не столько политики, сколько политиканства, он пал, как падают марионетки.

А между тем развертывалась социальная революция в России, и Дункан всеми силами своей души поверила, что здесь, несмотря на голод, о котором она хорошо знает, несмотря на отсутствие необходимейшего, несмотря на отсталость народных масс, несмотря на страшную серьезность момента и поэтому озабоченность государственных людей другими сторонами жизни, – все же возможно заложить начало тому высвобождению детской жизни к красоте и счастью, о котором мечтала Дункан всегда, которое стало величавой идеей еще у девочки и которое она начала осуществлять двадцати двух лет.

Мечты Дункан идут далеко. Она думает о большой государственной школе в пятьсот или тысячу учеников, но пока она согласна начать с небольшим количеством детей, которые будут получать образование через наших учителей, но в физическом и эстетическом отношениях развиваться под ее руководством.

«Не думайте, что я потребую для этих детей какого-нибудь особенного содержания, – говорит она мне. – Давайте им столько тканей и пищи, сколько вы даете обыкновенно детям государства в Москве. Мы сумеем из самого ничтожного создать им простую и изящную обстановку, а что касается недоедания… Моя мать была бедной учительницей музыки, детей у нее было много, а опоры никакой, и нам никогда не хватало досыта даже простого хлеба. Когда мы были слишком голодны и печальны, мать играла нам Шуберта или Бетховена, а мы танцевали под эти звуки. Это было нашим утешением от голода. Так началось мое искусство. Вы понимаете, почему я не боюсь голода?»

Я уверен, что Дункан при всех огромных трудностях, которые мы встречаем в России для проведения всякого начинания, а особенно такого нежного и на первый взгляд еще несвоевременного, не будет разочарована. Я встречаю со всех сторон достаточную поддержку. Мы уже имеем хорошее здание для школы и сможем в самые ближайшие дни приступить к основательной ее организации.

Но Дункан окружена в настоящее время целым клубком гадов. Как только она появилась у нас, как откуда ни возьмись сползлись друзья буржуазии и остатки ее в Москве, всякие типы обывателей, в особенности театральные спекулянты и торговцы искусством. Некоторые из них приходили ко мне после, покачивали головами и объявляли, что Дункан, несомненно, ненормальна. «Почему?» – спрашиваю я. «Помилуйте, она не хочет больше танцевать». Действительно, Дункан не только отвергает всякие предложения, а, представьте себе, в Москве ей уже сделано несколько «выгодных предложений», она отказывается выступать даже на благотворительных спектаклях и согласна танцевать только в залах, где сидит абсолютно бесплатная и по возможности чисто рабочая публика.

Интересно и то, что рабочие уже учуяли друга в ней. У меня уже есть три предложения от рабочих коллективов, в том числе от железнодорожников, с просьбой как можно скорее устроить бесплатный спектакль Дункан для рабочих. Эти спектакли, конечно, будут устроены.

Но все это приводит врагов наших в бешенство, и они начинают, как настоящие мухи-цеце, класть в уши Дункан всякие ядовитые яйца, продолжается вся та клевета, которой буржуазия отпугивала ее от России: и ничего-де здесь не будет, и никакой школы они вам не организуют, и во всем они вас обманывают, эти чудовища, убийцы, эти грабители, и т. д. Я, конечно, предупредил Дункан о том, чего стоит вся эта мразь, которая притворяется ласковой к ней и которая продолжает таким образом свою классовую политику, которая хочет во что бы то ни стало оттолкнуть большого художника от революции. Может быть, придется принять и более крутые меры ограждения ее от этих искушающих демонов, в сущности довольно жалких.

Сама же Дункан пока что проникнута весьма воинственным коммунизмом, который иной раз вызывает невольную, конечно, чрезвычайно добрую и даже, если хотите, умиленную улыбку. Так, например, разговаривая с одним своим другом, одним из крупнейших художников России, и выслушав всякие его ламентации, Дункан внезапно заявила: «Я считаю, что перед вами такая дилемма: или покончить жизнь самоубийством, или начать новую жизнь, сделавшись коммунистом», от чего почтенный артист долго не мог прийти в себя. В другом случае Дункан, приглашенная нашими товарищами-коммунистами на одно маленькое, так сказать, семейное торжество, нашла возможным отчитать их за недостаточно коммунистические вкусы, за буржуазную обстановку и вообще за несоответствие всего их поведения тому огненному идеалу, который она рисовала в своем воображении1. Дело приняло бы даже размеры маленького скандала, если бы наши товарищи не поняли, сколько своеобразной прелести было в наивном, может быть, но, в сущности, довольно верном замечании, ибо быт наш еще проникнут остатками среднебуржуазных замашек.