Газеты, объявившие нас не "доителями изнуренных жаб", а доителями карманов одураченной нами публики, усматривали в таком поведении зрительного зала тонкую месть и предрекали нам скорый конец.
Нас не пугали эти пророчества: напротив, в наступавшем зимнем сезоне мы собирались развернуть нашу деятельность еще шире. Маяковский готовил свою трагедию. Матюшин писал оперу. Футуризм перебрасывался даже на театральный фронт.
Грезэр и горлан
Постановка трагедии "Владимир Маяковский" и "Победы над солнцем" подняли на небывалую высоту интерес широкой публики к футуризму. О футуризме заговорили все, в том числе и те, кому не было никакого дела ни до литературы, ни до театра. Только флексивные особенности фамилии Маяковского помешали ей превратиться в такое корневое гнездо, каким оказалось слово "Вурлюк", породившее ряд производных речений: бурлюкать, бурлюканье, бурлючьё и т. д.
Но, связав вдвойне судьбу своей "трагедии" с собственной фамилией, Маяковский бил наверняка: его популярность после спектаклей в Луна-парке возросла чрезвычайно.
"Просвистели до дырок", — отметил он позднее в своей лаконической автобиографии. Это — преувеличение, подсказанное не столько скромностью, сколько изменившейся точкой зрения самого Маяковского на сущность и внешние признаки успеха: по тому времени прием, встреченный первой футуристической пьесой, не давал никаких оснований говорить о провале.
Одевайся он тогда, как все "порядочные" люди, в витринах модных магазинов, быть может, появились бы воротники и галстуки "Маяковский". Но желтая кофта и голая шея были неподражаемы par excellence {в высшей степени (фр.). — Ред.}.
Маяковскому не хотелось уезжать в Москву: он как будто не мог всласть надышаться окружавшим его в Петербурге воздухом успеха. Мы встречались с ним ежедневно; у Бурлюков, у Кульбина, у Пуни, в "Бродячей собаке", где он сразу стал желанным гостем: барометр Бориса Пронина прекрасно улавливал все "атмосферные" колебания.
Но едва ли не лучшим показателем высокого курса будетлянских акций было начавшееся в том же декабре сближение наше с эгофутуристами, вернее, с Игорем Северянином. К тому времени Северянин уже порвал с группой "петербургского Глашатая", возглавлявшейся И. Игнатьевым, но для всех эгофутуристов "северный бард" оставался признанным вождем и единственным козырем в их полемике с нами.
Эгофутуристы были нашими противниками справа, между тем как левый фланг в борьбе против нас пыталась занять группа "Ослиного Хвоста" и "Мишени", выступившая зимою тринадцатого года под знаменем "всёчества". Собственно на фронте живописном Ларионов и Гончарова именовали себя лучистами, но на том участке, где у нас происходили с ними "теоретико-философские" схватки и где Илья Зданевич заживо хоронил благополучно здравствовавший футуризм, они называли себя "всёка-ми".
Сущность "всёчества" была исключительно проста: все эпохи, все течения в искусстве объявлялись равноценными, поскольку каждое из них способно служить источником вдохновения для победивших время и пространство всёков. Эклектизм, возведенный в канон, — такова была Америка, открытая Здане-вичем, вся "теория" которого оказывалась лишь многословным парафразом истрепанной брюсовской формулы:
Хочу, чтоб всюду плавала Свободная ладья, И господа и дьявола Хочу прославить я.
Опасность, угрожавшая футуризму "слева", страшила нас не больше, чем смехотворные наскоки "Глашатая" и "Мезонина поэзии". Будетляне прочно занимали господствующие высоты, и это отлично учел Северянин, когда через Кульбина предложил нам заключить союз.
Кульбин, умудрявшийся сохранять дружеские отношения с представителями самых противоположных направлений, с жаром взялся за дело. Так как наиболее несговорчивыми людьми в нашей группе были Маяковский и я, он решил взять быка за рога и "обработать" нас обоих. Пригласив к себе Маяковского и меня, он познакомил нас с Северянином, которого я до тех пор ни разу не видел.
Северянин находился тогда в апогее славы. К нему внимательно присматривался Блок, следивший за его судьбою поэта и сокрушавшийся о том, что у него "нет темы". О нем на всех перекрестках продолжал трубить Сологуб, подсказавший ему заглавие "Громокипящего кубка" и своим восторженным предисловием немало поспособствовавший его известности. Далее Брюсов и Гумилев, хотя и с оговорками, признавали в нем незаурядное дарование. Маяковскому, как я уже упоминал, нравились его стихи, и он нередко полуиронически, полусерьезно напевал их про себя. Я тоже любил "Громокипящий кубок" — не все, конечно, но по-настоящему: вопреки рассудку.