Выбрать главу

Если это игра, подумала я, то все звезды театра и кинематографа по сравнению с ним - балаганные клоуны. А если нет, какой из него, к черту, следователь?

Но, несмотря на неоднозначность ответа, я ничего не могла с собой поделать. Свершилось чудо. Еще полчаса назад я готова была поклясться, что этот гад использовал меня как дармового осведомителя, и задушить его голыми руками. И у меня имелись на то веские основания. Чем еще объяснить вторжение в Лешину квартиру, как не вероломством Селезнева? Как объяснить, что он вызвал родителей Мефодия, хотя обещал тянуть с расследованием до пятницы? Ведь с их приездом события неизбежно начнут раскручиваться, как гигантский маховик.

И все-таки, посмотрев в длинные зелено-карие глаза, я поняла, что плевать хотела на факты. Я верила этому человеку. Я верила бы ему безоговорочно, если бы не друзья. Но поскольку моя вера могла обернуться для них серьезными неприятностями, пусть Селезнев объяснится. И я подошла к скамейке.

- Привет, идальго! Извини, что так разговаривала с тобой по телефону. Я была сама не своя. Нам нужно поговорить, только вот не знаю где. Свежего воздуха с нас обоих на сегодня, очевидно, достаточно, а в квартире нам могут помешать. Последние несколько часов я только и делаю, что совершаю глупости. Одна из них наверняка приведет моих друзей в состояние острого возбуждения. Боюсь, они оборвут телефонные провода и в конце концов выломают дверь.

- Поехали ко мне, - предложил Селезнев не раздумывая. - Я на машине.

- Не могу. У нас почти совсем не осталось времени. Пятница послезавтра, а наше расследование не продвинулось ни на шаг. Ладно, поднимаемся ко мне. Авось как-нибудь обойдется.

Я очень рассчитывала на Лешину дисциплинированность. Раз ему велено ждать звонка, он почти наверняка не отойдет от телефона. Собственно, не ляпни я о предсмертной записке, можно было бы заключать пари на любую сумму, что так оно и будет. Эх, язык мой - враг мой!

Мы поднялись в квартиру, и я, сбросив обувь, побежала на кухню ставить чайник. Селезнев вошел за мной следом с бутылкой в руках.

- Вот. Я уж было подумал, что ты забыла о вчерашнем брудершафте, и решил принести напиток покрепче, чтобы крепче помнилось. Но раз с памятью у тебя все в порядке, выпьем от простуды.

Я кивнула. Селезнев сам взял рюмки, разлил водку и нарезал выложенные мною на стол сыр и хлеб.

- За хорошую память, - сказал он со значением, подняв рюмку.

Мы выпили, потянулись за закуской, одновременно ухватили один кусок хлеба и рассмеялись.

- Преломим? - с улыбкой спросил Селезнев.

Я запихнула в рот свою половину и принялась старательно пережевывать. Мне нужно было собраться с мыслями, чтобы начать разговор. Идальго меня не торопил.

- Сегодня кое-что произошло, - наконец заговорила я. - Но я не хочу ничего рассказывать, пока ты не объяснишь, почему решил нам помогать. У меня появились довольно веские основания усомниться в искренности твоего намерения. Не дергайся, я все равно тебе верю, вопреки всякой логике. Только вот на карту поставлено очень многое. От моей доверчивости могут пострадать другие. Убеди меня, что я не ошиблась.

- Я попробую объяснить свой поступок, но предупреждаю: объяснение вряд ли покажется тебе убедительным. Я бы назвал его иррациональным. Мне хотелось отложить его до лучших времен, когда мы узнаем друг друга получше. Возможно, тогда мой рассказ не выглядел бы таким... нелепым. Но если ты настаиваешь... Если это необходимо... Давай выпьем еще по одной.

Я снова кивнула, и мы повторили процедуру. На сей раз Селезнев сразу разломил бутерброд с сыром пополам и половину протянул мне. Символичный жест, ничего не скажешь.

- Не знаю, как начать...

- Неважно. Начни как-нибудь, а там пойдет как по маслу.

- Хорошо. У меня был брат... - Лицо Селезнева вдруг осунулось и стало каким-то серым. - Близнец. Ваня. Конечно, как все мальчишки, мы частенько дрались, дразнили друг друга, бывало, что и не разговаривали часами, но... не знаю, как это объяснить... В общем, мы понимали друг друга без слов. Посмотрим на какую-нибудь вещь, или на живую тварь, или на чье-то лицо, переглянемся и сразу знаем, о чем подумал другой. Если один начинал говорить, другой мог закончить фразу. Когда мы что-либо делали вместе, нам ни к чему было договариваться о разделении обязанностей, все получалось как-то само собой. И так вышло, что друзья нам были в общем-то ни к чему. Конечно, мы играли со сверстниками, но нас всегда раздражало, что приходится подолгу объяснять им самые очевидные вещи.

В семнадцать лет мы окончили школу и поехали в Москву поступать в университет. Я бредил философией - Платоном, Сократом, Аристотелем, - а Ванька мечтал о юридическом. Перед самым отъездом он вдруг заболел, и в Москву мы приехали в последний день подачи заявлений. В страшной спешке, прямо с чемоданами бросились каждый в свою приемную комиссию, встали в очередь и только перед самой дверью удосужились открыть чемоданы. Как выяснилось, мы их перепутали - и документы, естественно, тоже. Я бросился на юридический факультет, но Ваньку в очереди не нашел - он тем временем искал меня на философском. Что было делать? Очередь вот-вот пройдет, народу за нами много, а приемная комиссия через полтора часа закроется. Решение мы приняли одинаковое - поменяться именами, так что все обошлось. Экзамены мы сдали, но я недобрал два балла, а Ванька, превратившийся вдруг в Федьку, поступил. Только вот медицинская комиссия его забраковала - врачи обнаружили болезнь крови. Как потом оказалось, неизлечимую... Но ему так хотелось учиться, что он уговорил меня пойти вместо него в поликлинику и сделать анализы повторно - дескать, ошибочка у вас вышла, дорогие доктора.

Доктора никак не хотели верить своим глазам и заставили меня сдавать кровь аж три раза, но в конце концов были вынуждены признать меня здоровым. Мы вернулись домой. Иван полагал, что едет на месяц, а получилось - навсегда. Когда стало ясно, что болезнь его не отпустит, он упросил меня его заменить. "Выручай, - говорит, - уж за год-то я точно выздоровлю. Что же мне тогда, второй раз поступать? А тебе все равно ждать до будущего лета. Ну что тебе стоит?" Конечно, я не мог ему отказать... хотя и знал, что он не поправится.