Многие из нас с трудом усваивали техники Эриксона, так как для их выполнения требуется немалое мастерство. Обучение искусству межличностного взаимодействия не входило в курс академического образования психотерапевта. Одной из ценностей гипноза было обретение навыка директивности. Обучаясь гипнозу, человек постигал, как мотивировать людей, как направлять их действия в нужное русло, как добиваться ответа и т. д. Эриксон не просто выполнял некое воздействие, он был вовлечен в межличностный процесс наведения транса, и это выделяло его из ряда гипнотизеров. Он утверждал, что гипнотическое наведение нужно варьировать в зависимости от личности самого терапевта, клиента и определенной ситуации, в которой они находятся. Он рассматривал каждое гипнотическое взаимодействие как нечто уникальное.
Сейчас молодежи, возможно, слоо понять, что значили идеи Эриксона тогда, когда официальная идеология была иной. Например, в пятидесятые годы я участвовал в исследованиях Г. Бейтсона в больнице Общества ветеранов. Я изучал способы общения и проводил психотерапию с одним психотиком. Помимо всего прочего он рассказывал о том, что у него в животе цемент, и порой казался абсолютно убежденным в этом. Он постоянно жаловался на пищеварение и ужасные ощущения в желудке. В то время наиболее передовая часть психиатров продвинулась — или углубилась — к бессознательному. От увлечения генитальной стадией и эдиповым комплексом все перешли к изучению роли оральной стадии в возникновении психозов. В то время распространенным было утверждение, что все мечты человека направлены на грудь. Основополагающей причиной всех расстройств была, по словам Джона Роузена, “каменная грудь матери и отрава молока”. Находясь в авангарде, я, конечно же, втолковывал бедняге о его матери и оральной фиксации и прочем, что считал причиной его мании о цементе в животе. Логика символизма была неопровержима.
Примерно в это время я начал общаться с Эриксоном и как- то спросил его, что бы он сделал с рассуждениями пациента о воображаемом цементе в животе. Эриксон ответил: “Я бы пошел с ним в больничную столовую и попробовал пищу, которую им там дают”. Я был поражен поверхностностью подхода к проблеме. Но Эриксон продолжал: он рассказал бы пациенту о пищеварении и о том, какие продукты перевариваются легко, а какие — трудно. Я чувствовал, что Эриксон просто понятия не имеет о том, как нужно работать с подобными психотическими маниями. И только спустя какое-то время я совершенно случайно заглянул в больничную столовую и попробовал то, что вынуждены были есть больные. С этого момента я стал подходить к делу реалистичнее и начал думать, что лечение пойдет успешней, если пациент выйдет из больницы в реальный мир, а не будет продолжать сидеть в палате и жаловаться на желудок.
Спустя несколько лет, когда наша работа по проекту продвинулась достаточно далеко, Эриксон все так же намного опережал и нас, и время. Вспоминаю 1958 год, когда я какое-то время лечил оторванных от реального мира психотиков. При этом мы даже проводили терапию со всей семьей. Вдохновленные открытием коммуникативного подхода, мы старались наладить связи между детьми и родителями и добиться их свободного выражения чувств и мыслей друг о друге. Нашей целью были более гармоничные и близкие взаимоотношения между членами семьи. Я рассказал о нашем подходе Эриксону, и он заявил, что, по его мнению, стремление добиться близости между подростками психотиками и их родителями — ошибка. “Это неподходящий возраст для близости, — сказал он. — Это возраст, когда юная личность должна рвать семейные связи”. Я, конечно, подумал, что Эриксон не понимает важности коммуникативной теории и не знаком с новым развиваемым нами подходом, подразумевающим опору на семью. И лишь спустя несколько лет я понял, что решение проблем подростка-психотика лежало не в достижении единства с семьей, а скорее в том, чтобы помочь родителям и подростку разъединиться и сделать это максимально безболезненно.