— Слышите вы, глухие сердца, закоснелые упрямцы! — восклицал он, размахивая дымящимся чубуком. — Не думайте, что в мире нет хозяина и можно повсюду проявлять злонравие и творить несправедливость! Геенна разверста, лает — гав, гав, гав — и требует нечестивцев, непокорных Богу и Его заветам. И ангелы-мучители, у которых тысяча глаз, видят и слышат всё, стоят наготове и ждут, чтобы схватить нечестивца и швырнуть его в пасть геенны, простершуюся на четыре сотни миль в длину и четыре сотни миль в ширину. Так что грешите, грешите, закоснелые упрямцы…
Закоснелые упрямцы, мальчики от семи до десяти лет, пользовались погруженностью меламеда в геенну и тем временем потихоньку резались в фантики. На кон ставились пуговицы, найденные на улице или срезанные со штанов и халатов. Солдатская пуговица («моняк») стоила дюжину простых пуговиц.
— У меня тридцать один, — слышался тихий шепот как раз в тот момент, когда ребе разорялся об ангеле Преисподней, который стоит с пылающей розгой над могилой только что погребенного покойника и кричит: «Злодей, как твое имя?»
В своей погруженности в геенну реб Мойше не видел, что мальчики делали у него под носом. Его трубка дымилась, как пасть геенны. Его сын не стыдил нас, потому что мы откупались от него кусками хлеба, которые он мог поглощать без счету.
— О, ужас, ужас, ужас! — вопил меламед, потрясая чубуком и расходясь все больше и больше до тех пор, пока не уставал и опустошенный не падал на свое ободранное кресло, из сиденья которого во все стороны торчали пружины и конский волос. Только тогда реб Мойше замечал, что мы захвачены игрой в фантики, и грозил нам чубуком, обещая, что вот сейчас он встанет и всех нас растерзает. Но он уже не мог подняться с дырявого сиденья, потому что у него, бедняги, была большая грыжа, и, когда он усаживался в низкое кресло, ему было не так-то просто оттуда выползти. Мы знали про эту его слабую сторону. Да реб Мойше ее и не скрывал. Он даже снимал и клал на стол свой кожаный бандаж, украшенный медными заклепками… Так что мы не очень боялись быть растерзанными.
Жителям Ленчина реб Мойше очень нравился и своей ученостью, и своим благочестием. Каждую субботу он созывал простых людей в бесмедреш и рассказывал им о геенне и загробных муках. Люди плакали, слушая о том, что предстоит им через сто двадцать лет[111], но тем не менее ходили на проповеди реб Мойше и даже платили ему за них. Каждую пятницу реб Мойше отправлял двух учеников пройтись по домам своих слушателей, чтобы собрать пожертвования — кто сколько сможет: шесть, три, а то и два гроша. Мне тоже время от времени выпадало отправляться за гонораром ребе, и такие дни были для меня самыми счастливыми…
Далеко не так счастлив бывал я в субботу днем, когда, до того как реб Мойше отправлялся проповедовать простым людям, я должен был приходить в хедер и вместе с другими учениками изучать с ним главу[112] из Пиркей Овес[113]. Мечась по хедеру в своей шерстяной капоте — он носил ее еще со свадьбы, и она была такой плотной, что ее называли не шерстяной, а «жестяной» капотой — реб Мойше читал очередную главу с такой интонацией, что кровь стыла в жилах. Особенно доставляло ему удовольствие произносить перед нами слова Акавии, сына Махалалеля.
— Ми-аин босо, откуда ты идешь, ми-типо срухо, из капли зловонной… Л-айн ато голех, куда ты идешь, ли-мком офор ве-римо, в то место, где прах, ве-соело, и черви…[114] — стенал реб Мойше.
Вдобавок он еще учил Пиркей Овес с комментариями Бартануро[115], так что занятиям конца края не было. Мы, мальчики, люто ненавидели реб Мойше за то, что он отнимал у нас наши единственные свободные часы. Так же мы ненавидели и Бартануро за его комментарии…
Покой наступал для нас только тогда, когда реб Мойше ссорился со своими детьми. Прежде всего, он часто ссорился с сыном, коренастым светловолосым юношей, который ел с большим аппетитом, а учил Тору без всякого аппетита. Кроме того, к нему время от времени приезжали из другого местечка дочери, которые состояли в прислугах в приличных семьях и день-деньской были заняты сватовством, помолвками, расстроившимися помолвками и так далее и тому подобное. Они засиделись в девках и — хоть и дочери меламеда — были согласны выйти замуж даже за ремесленника[116] — сапожника или портного, но сватовство у них не ладилось, возможно, потому, что они никак не могли скопить себе приданое. Обычно все ограничивалось смотринами, иногда даже случался сговор, потом вдруг что-то расстраивалось и все шло насмарку. Каждый раз после этого они приезжали к отцу в Ленчин, говорили с ним, плакали, требовали, умоляли, причем прямо на глазах у нас, мальчиков. Реб Мойше только нервно кусал бороду и вопил, что все это из-за того, что его дети не ходят путями Божьими… Время от времени ему тоже приходилось уезжать на день или два, чтобы устроить сговор с очередным женихом одной из дочерей. В таких случаях он оставлял все на своего сына, коренастого блондина с хорошим аппетитом. Тогда мы переворачивали хедер вверх дном. Сын ребе при этом спокойно поедал куски хлеба, которыми мы его подкупали…
111
112
113
«Главы (или параграфы) „Отцов“» (
115
116