— Если кто-нибудь предложит вам на что-нибудь посмотреть или за чем-нибудь пошлет, не ходите, потому что в городе полно воров! — предупредила она. — И держитесь за руки, чтобы не потеряться в толпе.
Понятное дело, что я не мог удержаться и все-таки пошел осматривать все закоулки, невзирая на предостережения сестры.
В вагоне третьего класса было темно. Все толкались, запихивали поклажу, ругались. Жандармы и кондукторы сердились. Женщины постоянно теряли детей и кричали в истерике. Пассажиры старались занять сидячие места и верхние полки. Евреи и гои препирались из-за мест. Одетые на немецкий манер литваки[133], у нас таких никогда не было, таскали бессчетные чемоданы и чайники с кипятком. Женщины кормили грудью младенцев, ели сами. Евреи сразу же собрали миньен и стали молиться. Литваки играли в карты, пили чай и потешались над польскими чмайерами[134]. Те в ответ обзывали их крестоголовыми[135]. Моя мама всего этого терпеть не могла. А мне все доставляло столько удовольствия! Я не упускал возможности смотреть в вагонное окошко, за которым леса, поля, деревни, телеграфные столбы и крестьянские домишки уносились назад как сумасшедшие.
По дороге мама всегда ругалась с «погонщиками». «Погонщики» эти заключали сделку с кондукторами и требовали денег с пассажиров, которые ехали без билета. Один такой «погонщик» до сих пор как живой стоит у меня перед глазами. Это был человечек с бурой бороденкой, одетый в бурый халатик, поверх которого болталась бурая кожаная мошна. Этот бурый человечек все время торопливо протягивал свои поросшие бурым волосом руки, требуя деньги.
— Отправляемся, отправляемся, по полтине с каждого, мужчины, женщины, што ка цаат, што ка цаат[136], — говорил он и собирал полтинники.
Громко пересчитав маму, сестру и меня, он потребовал заплатить полтора рубля…
— Поживее, тетенька, поскорее, што ка цаат, малахамовес[137] сейчас придет… Гони монету…
Когда мама показала ему билеты, свой полный и наши детские за полцены, человечек ее грубо обругал.
— Тоже мне, благодетельница фоньки-вора![138] — закричал он. — Не стыдно тебе! Отняла у еврея копейку…
Кондуктор, которого называли «малахамовес», злобно проштемпелевал наши билеты, но придрался к тому, что мы, дети, слишком велики для билетов за полцены…
Остальные пассажиры, не купившие билетов, его не интересовали. Неприятности были только у тех, кто прятался под скамьями. Мама всегда ворчала, что евреи не должны так поступать, потому что это некрасиво. Безбилетники смеялись над ней.
— Вы могли сэкономить пару рубликов, — заявляли они. — Фонька-вор не обеднеет…
Мама всегда предупреждала нас, чтобы мы никуда не уходили, держались за руки, а то потеряемся. Однако, несмотря на все ее предостережения, однажды мы все-таки потерялись. Я точно не помню, как это было, то ли мы пересаживались, то ли сломался паровоз, только вдруг все начали толкаться и куда-то бежать. Какой-то человек велел моей маме нести наши узлы, а сам взял нас, детей, на руки и протолкнулся в вагон. Когда поезд уже тронулся, мы огляделись и поняли, что мамы с нами нет. Сестра заплакала. Я не плакал, потому что мне не свойственно плакать даже в большом горе. Собрались люди и стали нас расспрашивать. На какой-то станции нас высадили из вагона и передали высокому жандарму. Я дрожал за свои пейсы и за свою жизнь, потому что с детства меня пугали полицейскими. Однако жандарм просто взял нас за руку и перевел через рельсы, над которыми мигали красные и зеленые огоньки. Потом он привел нас в комнату, где мужчины с металлическими пуговицами на одежде стучали по каким-то машинкам и часто упоминали мамино имя — Шева Зингер. Затем нас опять посадили в поезд. На какой-то станции жандарм высадил нас в темноту и стал кричать у параллельно стоящего поезда: «Шева Зингер! Шева Зингер!»
Вдруг мы увидели маму. Она обняла нас, плача и смеясь одновременно.
Добравшись до Рейовца, мы попадали в руки билгорайских балагол. Целое войско евреев с кнутами в руках набрасывалось на нас. Они рвали у нас из рук наши узлы, и каждый тянул в сторону своей буды.
133
134
135
138