— Ну ладно, ладно уж, так и быть, в честь субботы…
Этл-Неха засучивала рукава и принималась лить в муку воду. Бабушка ей помогала: добавляла закваску и произносила молитву, чтобы выпечка удалась.
Вечером в четверг кухня была полна запахом дрожжевого теста. Печь пылала. Этл-Неха орудовала вовсю вместе с бабушкой. Хлебам, халам, лепешкам, маковым булочкам, хлебцам с тмином, песочному печенью и прочей выпечке, которую готовили в доме, не было конца. Бабушка ложилась спать далеко за полночь. На заре она уже снова была на ногах: шла молиться в вайбер-шул, а вернувшись, принималась стряпать к пятничной трапезе тушеное мясо с горячими булочками. Его обязательно готовили каждую пятницу, такова была традиция; и это была правильная традиция, ведь и тушеное мясо, и горячие булочки имели райский вкус. Я, конечно, хотел попробовать еще и «выскребок» — хлебец, сделанный из остатков теста, соскребаемого со стенок корыта; мне он казался вкуснее всего на свете. Но бабушка не давала мне выскребок: он полагался Хаиму-водоносу, который каждый день наполнял водой стоявшую в сенях большую бочку. Этот Хаим-водонос был простоват, всю неделю, с утра до позднего вечера, он носил по домам воду, но никогда не знал, сколько ведер он принес и сколько ему полагается уплатить за неделю.
— Хаим, сколько же ведер воды ты принес за неделю? — спрашивала бабушка, даря ему выскребок.
— Не знаю, ребецин, — отвечал он, пряча хлебец за пазуху.
Бабушка спрашивала и жену водоноса, но та, будучи немногим умнее своего мужа, тоже не знала.
Бабушка упрекала Хаймиху:
— Как же это может быть, чтобы жена не знала, сколько зарабатывает ее муж? Ведь его и обмануть могут!
— А что же, мне его плечи денег стоят? — отвечала та с глуповатой усмешкой. — Он столько воды носит, что может и пару лишних бочек натаскать…
Хотя я и любил этого простака за его вечную улыбку, но все же не мог ему простить, что каждую пятницу он лишает меня выскребка. Взамен я, правда, получал хлебцы с тмином: бабушка давала мне их после тушеного мяса. Едва позавтракав, она тут же принималась убирать дом в честь субботы. Прежде всего нужно было браться за гору хранившегося в шкафу серебра: серебряные подсвечники, вилки и ложки, солонки и перечницы. Все это перетиралось и начищалось. Этл-Неха мыла столы и лавки, чистила и мела полы. И каждый раз снова и снова ей приходилось воевать с кошкой, которая любила сидеть на стуле возле дедушкиного кресла в его кабинете. Бабушка хотела, чтобы кошка была в кухне: во-первых, на кухне нужно ловить мышей, а во-вторых, кошке вообще не пристало сидеть в раввинском суде. Но кошка ни за что не хотела уходить. Странная это была кошка. Казалось бы, кухня должна была ей нравиться гораздо больше, ведь там всегда находилось для нее какое-нибудь лакомство вроде куриных кишок, мяса, молока, жира и прочих приятных вещей. В кабинете же были только книги, Тора и судебные решения — все, что, по здравом размышлении, никакой кошке совершенно не интересно. Однако эта кошка ни за что не уходила на кухню, а сидела возле деда, дремала на стуле, прислушиваясь к Торе и еврейскому закону.
— Не иначе как в нее кто-то вселился[195], — говорила бабушка, локтем сгоняя заупрямившуюся кошку[196] со стула, который нужно было вымыть в честь субботы.
Бабушка, конечно, испытывала к кошке весьма определенные чувства — ведь дед выказывал к этой кошке больше нежности, чем к ней, своей жене, не рядом будь помянута. Дед, правда, к кошке не прикасался — ведь еврею не пристало прикасаться к нечистой твари; однако он позволял ей сидеть возле своего кресла и никому не разрешал ее прогонять. И это притом, что бабушке почти никогда не выпадала честь сидеть с ним за одним столом: такое случалось только раз в году, на сейдере. Во все прочие дни — и в будни, и даже в субботу и в праздники — бабушка не могла во время трапезы сидеть за столом рядом с дедом. Только во время кидуша она входила к нему в кабинет вместе с дочерьми и внучками.
195
196