— Слышу, слышу, — произнесла она с легким нетерпением, не выражая ни малейшего восторга, потому что любая экзальтация была ей чужда, а изображать то, чего она не чувствовала, мама не могла. Правда была для нее превыше всего. И если она не могла сказать всю правду, то предпочитала молчать. Мой отец, энтузиаст, любивший говорить людям приятное и слышать приятное в ответ, почувствовал себя не в своей тарелке из-за маминого молчания и строгого взгляда ее больших серых глаз, видевших людей насквозь. Поэтому он поскорее перешел к своим змирес.
— Йо рибон ойлем ве-олмайо[62], — запел он с жаром каббалистический гимн, соответствовавший его настроению.
С чужими людьми мама вела себя еще сдержаннее. Простые местечковые хозяйки любили похваляться своими отцами и дедами — тот был на посылках у помещика, этот меламедом или шойхетом — и ждали от жены раввина восхищения их родовитостью, а также рассказа о ее происхождении и родовитости. Однако мама обычно помалкивала. Она сторонилась общества на свадьбах и обрезаниях, не пыталась верховодить в синагоге и во время торжеств, когда женщины, сидя отдельно от мужчин, устраивали застолье со всевозможными затеями, ничуть не уступавшее мужскому. Женщинам было неуютно с ней, чужой и скрытной. Это использовала одна хозяйка, которую звали Трейтлиха, по имени ее мужа реб Трейтла. Эта Трейтлиха была низкорослой жирной теткой, что называется, поперек себя шире, чернявой, с бородавками. При этом, потому что ее отец был даеном в местечке под названием Пьонтек[63], она держала себя как какая-нибудь раввинша. О своем отце, пьонтекском даене, Трейтлиха постоянно рассказывала всякую небывальщину. Сколько бы раз она ни приходила к моей маме, только и было слышно: Пьонтек да Пьонтек. Эта тетка верховодила местными женщинами, обо всем высказывала свое мнение, во все вмешивалась, всем давала советы, разрешала женские вопросы, при том что едва знала молитвы, и так крепко держала всех женщин в своих коротких пухлых руках, словно это она была женой раввина, а мою ученую мать было не видно, не слышно.
Мама всегда сетовала на свое неумение уживаться с людьми. Она чувствовала себя всем чужой, одинокой. Кроме того, она знала, что этим вредит положению моего отца-раввина, ведь вместо того, чтоб завести подруг, как полагается раввинше, она наживала недоброжелательниц. И все-таки она не могла подружиться с людьми, чуждыми ей. Мама пробовала бороться с собой, но тщетно. Местечковые хозяйки, добродушные, простые, по-деревенски здоровые, не понимали, почему это раввинша не платит им дружбой за дружбу, и считали ее слишком гордой, высокомерной, какой она на самом деле не была ни в малейшей степени. Наоборот, она всегда была робкой. Никогда не заносилась, вечно была недовольна собой. Никогда ничем не хвасталась, никогда не выставляла свою ученость напоказ, более того — даже скрывала свои познания. От своего одиночества в захолустье мама страдала больше, чем от работы по дому, к которой не привыкла и на которую у нее не хватало сил. Одиночество было ей невыносимо, и поэтому она все глубже погружалась в книги. Мама изучила все книги, которые были в нашем доме, от нравоучительных до всевозможных толкований, а также мидраши, «Эйн-Янкев»[64] и даже книги по каббале. Как только у нее появлялось свободное время, она ложилась на кровать и читала. Время от времени на маму находило благочестивое настроение, и тогда она не выпускала из рук «Шевес мусер»[65]. Книга эта была старая, с пожелтевшими страницами, с пятнами от слез, которые мама выплакала над ней. В детстве я иногда заглядывал в эту книгу, в ту ее часть, которая была на ивре-тайч и располагалась под текстом на святом языке. Книга была полна историй о геенне, о том, как в ней поджаривают, сжигают, варят и укладывают на утыканные гвоздями кровати грешников, при жизни не соблюдавших все законы и не выполнявших все заповеди. Автор «Шевес мусер» чувствовал себя в геенне как дома, во всех ее закоулках, во всех ее пределах, будто он там родился и вырос. Его описания пыток и мучений, которым там подвергаются нечестивцы, были просто феерическими. Достаточно, чтобы женщина забыла прикрыть грудь перед мужчиной во время кормления ребенка, и в аду ее уже подвешивают за груди на раскаленных крючьях. Пропустил одну букву в молитве — поджаривайся на огне, который в тысячу тысяч раз горячее земного. Даже за грешные мысли подвешивают за язык и швыряют туда-сюда из одного конца ада в другой.
62
Господь, Владыка мироздания (
64
Источник Иакова (
65
Карающая плеть (