— У меня ничего нет, ребе. Предприятие ничего не приносит.
— В таком случае отдайте деньги, — потребовал отец.
— Деньги? — переспросил Хаим-Йойсеф, будто не понимая, о чем идет речь. — Денег нет. Я вложил их в сырье и заплатил долги кожевенникам в Варшаве…
Никакие требования не помогали. В доме воцарился мрак. Папе опять было стыдно перед мамой, которая предупреждала его, чтобы он не доверял Хаиму-Йойсефу. В местечке смеялись над отцом из-за его бестолковости, из-за того, что он позволил одурачить себя. Положение становилось хуже день ото дня. Однажды дело дошло до того, что буквально не на что было купить хлеба. Мы и так уже задолжали пекарю. Тогда мама достала припрятанное украшение, единственное, которое еще оставалось у нее после свадьбы, и послала отца в Варшаву, чтобы он его заложил в ломбарде. Это была шпилька с бриллиантиком, которую называли «дрожащей шпилькой», потому что ее золотая ножка была завитой, как пейс, отчего шпилька все время подрагивала. Отец завернул шпильку в угол красного носового платка и уехал в Варшаву. Через два дня он вернулся и сказал маме, что получил в ломбарде за шпильку пятьдесят рублей. Он сунул руку в карман, чтобы вынуть деньги, но денег в кармане не было. Отец побледнел. Обыскали все карманы, но не нашли ни гроша.
— Горе мне! Наверное, воры в поезде вытащили, — запричитал он. — Что делать?
— Иди, умой руки и садись есть, — сказала мама и посмотрела своими большими проницательными глазами на папу, который был в совершеннейшем отчаянии.
— Кто же мог предвидеть? — лепетал отец. — Я был в вагоне среди евреев, евреев с бородами…
— С бородами или без бород, иди за стол, — сказала мама, — еда остынет.
Но отец не пошел есть. Вместо этого он вытащил книгу и уставился в нее.
— Господи, на все воля Твоя!.. — произнес он, глядя в книгу…
Нам становится тошно в Ленчине
Пер. И. Булатовский
С каждым днем наша жизнь в Ленчине становилась все более тоскливой. Дошло до того, что даже мой отец, великий оптимист, потеряв упование на то, что все образуется, решил отложить свой большой труд в защиту Раши и искать должность раввина в другом месте. Отец попробовал уговорить маму уехать с детьми к родителям в Билгорай, а когда он, с Божьей помощью, найдет подходящую должность, то честь по чести заберет семью на новое место. Но мама даже слышать не хотела о том, чтобы садиться с четырьмя детьми деду на шею. Поэтому отец оставил нас в Ленчине и отправился в Радзимин в надежде на то, что его друг, радзиминский ребе, поможет ему получить раввинскую должность получше[477]. Уехал он ненадолго, но, по своему обыкновению, встретил по пути множество друзей и приятелей, которые были ему очень рады и отпустили его далеко не сразу.
Люди очень любили моего отца за его дружелюбие, простодушие и доверчивость и так к нему привязывались, что просто не могли отпустить, удерживая всевозможными посулами. Отец очень хотел верить в чудеса и воодушевлялся от всякого обещания. Каждые несколько дней от него приходили письма на святом языке, исписанные бисерными раввинскими буковками, которые складывались в полукруглые строчки, полные восторгов по поводу предполагаемого раввината в разных местечках. В одном местечке радзиминские хасиды обещали ему, с Божьей помощью, составить протекцию; в другом у него есть сторонники, и хотя их противники хотят другого раввина, он надеется, что его сторонники победят, и все будет отлично. Еще в одном местечке он даже прочитал проповедь, которая, хвала Всевышнему, очень понравилась как ученым, так и простым людям. Приняли его с почетом и устроили в честь него царскую трапезу, правда, раввинского договора не предложили, есть некоторые препятствия, но, с Божьей помощью, все должно благополучно завершиться полной победой…
Все отцовские письма заканчивались тем, что пока вернуться домой он не может, потому что ему как раз подвернулось новое место с такими и сякими достоинствами, как только он получит раввинский договор, так сразу вернется, и все, с Божьей помощью, уладится. И так далее и так далее…
Мама прочитывала обнадеживающие письма отца своими большими серыми тоскующими глазами и скептически качала головой.
— Что пишет папа? — спрашивал я.
— Ступай, ступай, учи Гемору, — говорила мама, не желая ничего обсуждать.
Не хотел я учить никакую Гемору! Мне было неспокойно, я чувствовал себя одиноким, покинутым, подавленным, не в ладах с самим собой и был готов броситься на всякого, кто хоть словом упрекнет меня за мое скверное поведение. В ситцевом летнем халате, который я умудрился так разорвать, что маме пришлось сделать заплату в форме буквы «далет»; с льняными пейсами, которые я каждый день украдкой подстригал все короче и короче, я далеко убегал из местечка, увлекаемый беспокойством взрослеющего юнца. Я впадал то в чрезмерную радость, то в чрезмерную печаль и совершал всевозможные глупости. Один раз я прокрался к микве и приник к щели в дверях, чтобы увидеть, как женщины совершают омовение. Вдруг как из-под земли появился не кто иной, как Менделе-малый, длинноносый последователь ребе из Ворки, который повсюду выискивал, вынюхивал и выслеживал грехи. В другой раз я вытащил из кладовки в бесмедреше шойфер и стал трубить посреди года так, что на это лже-чудо сбежался народ, решив, что пришел Мессия. Однажды посреди занятий в бесмедреше я принялся скакать через ограду бимы. И снова меня за этим занятием застукал не кто иной, как Менделе-малый.
477