К единому чуду есть единый путь – чрез мистический опыт и чрез свободу. Я называю этот путь мистическим анархизмом. Таким образом, очевидно, что мистический анархизм не является законченным миросозерцанием, но он вводит нас в сферу Музыки.
Некоторые называют нас неоромантиками. Это не совсем верно: мы слишком реалисты и слишком скептики, чтобы так говорить или мечтать о вере, как мечтали и верили в эпоху романтизма. Но мы жаждем Музыки и мы причастны к Музыке, и в этом смысле мы – пожалуй – романтики, поскольку верно утверждение Иоэля, что «романтическая поэзия желает разрешиться музыкой, воплотить в музыку себя и мир».
Новая общественность строится на начале влюбленности. И здесь есть некоторое совпадение романтизмом, который называл музыку «искусством любви». Нам кажется знаменательным, что современные поэты мечтают, как романтики, о «Вечной Женственности», о «Мировой Душе», которую смутно прозревал Шеллинг и которую знал Влад. Соловьев.
Мир является для нас «становящимся божеством», в нем открывается свобода. История, как отблеск мирового целого, также раскрывает в себе туже желанную свободу. Эмпирического мира мы не презираем, как презирали его христиане монашествующие: за личиною смертности и страдания мы видим начало Вечной Гармонии, – и наше неприятие мира характеризуется последним утверждением Мировой Красоты.
Но не все из нас смеют назвать имя, которое совпадает с единственным чудом, влекущим к себе мир, а тот, кто решился громко произнести роковое имя, едва ли всегда умеет оставаться верным.
В этом настойчивом крике об имени слышится странная истерика. А – ведь – истерика не пророчество!
Люди разучились покорно любить и покорно молиться, и слагают песни о святой любви, «бросая небу святой укор».
Но будем надеяться, что и наши слезы, людские слезы о новой воле, оправдают нас перед Неведомым Богом.
«Неприятие мира» для современного сознания имеет совершенно иное значение, чем для сознания буддиста. «Высшее блаженство, поистине, заключается в том, чтобы победить свое упрямое я» – вот мудрость буддизма.
«Высшее блаженство, поистине, заключается в том, чтобы утвердить свое мистическое я – вот заповедь нашего времени.
Таким образом мы видим, что идейная общность буддизма и современного религиозного сознания выражается только в том, что и буддизм и современный мистицизм относятся сознательно к эмпирическому миру, как началу множественному и страдающему, а следовательно и постигают этот мир в его разложение и падении. Однако, как только мы входим в план восстановления этого мира, буддизм перестает нас интересовать, ибо он знает освобождение, но не знает утверждения.
Одним словом: буддизм – идеалистичен, мы все ищем истинного реализма. И только в Шопенгауэре, поскольку он был причастен музыке, буддизм имеет уклон к желанному нам новому реализму, но – разумеется – нам мало музыки Шопенгауэра; мы не забываем, что Шопенгауэр сам сближал свою формулу– мир, как воля и представление» с идеалистической формулой Декарта – «Cogito ergo sum». Нам мало музыки Шопенгауэра, потому что мы вместе с Ницше ищем и жаждем такой музыки, которая «не потеряла бы своих прав и перед темно-красными закатами в пустыне».
Мы – «запоздалые беглецы от морали». Это приближает нас к разгадке нашего союза с новой «мощной» музыкой. Пусть музыка не знает больше ничего о добре и зле. А – ведь – это только первый шаг на пути к освобождению. Мы ищем напевности в природе мятежа:
Личность утверждает себя в музыке. Ранее мы указывали, что личность утверждает себя в общественности. Это не противоречие, а усиление одной и той же основной идеи.
Общественность есть наиболее желанная форма, внутри которой полагается начало музыкальному творчеству.
Но для окончательного утверждения личности необходима борьба и преодоление. Эта борьба начинается в плане эмпирического мира и переносится в мир трансцендентный. В противоположность буддизму в новом религиозном сознании открывается для личности жизнедеятельность богоборческого характера.
Тайна богоборчества, раскрывшаяся в полноте своей в саду Геесиманском, влечет нас к себе неудержимо: познавая Бога, мы противополагаем его воле свою волю, и выражение «да будет воля твоя» приобретает для нас ценность не как формула богопокорства, а как признание первенства моего я мистического перед я эмпирическим.