Искандер Фазиль
О, мой покровитель!
Фазиль Искандер
О, мой покровитель!
За участие в альманахе "Метрополь" я был подвергнут легкому остракизму, и меня отгоняли, правда не слишком шумно, от редакционных улей, когда я приближался к ним с тем, чтобы там мирно попастись. Я думал, сторожа некоторых полей, удаленных от центральной усадьбы, не извещены о моем остракизме, и хотел воспользоваться этим. Но сторожа все знали. Самые сердобольные из них предлагали для заработка порыться в сорняках этих полей, отделяя плевелы от якобы зерен в редакционной почте, но я с этими предложениями никак не соглашался.
Альманах этот был издан без разрешения начальства не то в трех, не то в пяти экземплярах. Я уже забыл. Правда, один экземпляр был вывезен в Америку и там издан типографским способом. Но это случилось несколько позже.
Начальство, заранее узнав, что альманах готовится к изданию, вкрадчиво просило включить в редколлегию кого-нибудь из них, причем по нашему выбору. Но мы отказались. Весь смысл альманаха был - могут ли в России появляться какие-либо издания без участия идеологического начальства.
И начальству это было обидно. И оно сначала просило нас этого не делать, потом умоляло нас этого не делать, а потом подняло страшный шум, грозя всему миру, что альманах будет способствовать переходу "холодной войны" между Россией и Америкой в "горячую". Казалось, мы собирались поджечь собственный альманах и сунуть его в жерло какой-нибудь атомной пушки, если таковая имеется. Но если таковая и существует, кто бы нас к ней подпустил?
Как бы прислушиваясь к возможной атомной канонаде, всем участникам альманаха назначили некоторые меры наказания. Но никого не арестовали, может быть сгоряча заранее объявив нас людьми слабоумными.
Говорят, альманах этот был прочитан в главном идеологическом управлении партии. Главный идеолог ругал каждое произведение альманаха, когда же дошел до моего рассказа "Маленький гигант большого секса", вдруг расхохотался. Ну, если там еще не разучились смеяться, подумал я, больших наказаний не будет. Так и случилось. Года два, освобожденный от попыток печататься, я сидел и писал, пожалуй, самую непроходимую мою повесть "Стоянка человека". Даже если бы я не принимал участия в нашем несчастном альманахе, ее никто бы никогда не пропустил. Но, как это иногда бывает в мрачных обстоятельствах, по сложной психологической причине у меня вдруг написалась глава совершенно самостоятельная и довольно светлая. Абсолютно никакой политики ни в одной фразе не было, и я решил попробовать начать печататься.
Чтобы не путаться в ногах мелких идеологических клерков, я позвонил редактору журнала, где иногда публиковался, и сказал, что у меня есть вполне печатный рассказ и, если я близок к окончанию отбытия литературной изоляции, я могу его принести. О сроке изоляции может знать только он, как редактор журнала, и я ему полностью доверяю. Так я сказал. Я думаю, эта небольшая лесть сыграла большую роль.
- У нас наказание носит диалектический характер, - бодро ответил он. Но после всего, что случилось, вы сами должны понимать, насколько рассказ обязан быть идеологически чистым.
- Именно такой рассказ я написал, - сказал я, стараясь поддержать его бодрость.
- Посылаю курьера, - выдохнул он, как бы идя на смертельный риск и одновременно мечтая получить либеральный куш, потому что никто из участников альманаха еще не печатался.
Суть рассказа заключалась вот в чем. Мой герой, Виктор Максимович, во время подводной охоты чуть не утонул. После этого случая сердце его стало барахлить в море. Ни один врач не мог понять, в чем дело. У него появился комплекс страха перед морской водой. Он перестал купаться в море.
Однажды он далеко в море рыбачил с мальчиком. Их лодку перевернули раскуражившиеся пьяные рыбаки. Очутившись в ледяной воде с мальчиком, Виктор Максимович был так озабочен спасением его, что забыл о своем сердце, и они благополучно приплыли к берегу. С тех пор он перестал бояться плавать в море, и сердце не давало о себе знать. В сущности, в этой новелле я демонстрировал мысль Льва Толстого о пользе забвения себя. Придраться было не к чему. О классовом происхождении спасаемого мальчика даже наша пропаганда стыдилась говорить.
Курьер в тот же день забрал рассказ. К вечеру я позвонил редактору, и он радостным голосом поздравил меня: вещь идет!
- Я отдал рассказ в отдел прозы, - добавил он. - Там у вашего Покровителя есть несколько мелких замечаний. Приезжайте завтра к нему и утрясите все. Рассказ идет в ближайшем номере.
На следующий день я бодро шел в редакцию. Я был рад и вместе с тем обеспокоен: какие замечания у Альберта Александровича, моего так называемого Покровителя? Уже давно у нас с ним установились странные, двусмысленные отношения.
Когда-то, мы еще не были знакомы, он дал положительную рецензию на мою первую сатирическую повесть "Созвездие Козлотура". Я ему, естественно, был благодарен за эту рецензию.
Я тогда еще не знал, что Альберт Александрович по-своему грандиозная личность. В день появления рецензии мы созвонились и встретились в Клубе писателей. Мы долго сидели, крепко выпили, и он уже за полночь пригласил меня к себе домой. Я был по советским меркам молодой писатель, а он тогда по моим кавказским меркам казался гораздо старше меня. Как же было отказаться?
Жил он где-то в центре. Мы уже были настолько пьяны, что, добравшись до дверей его квартиры, производили странные и долгие манипуляции, смысл которых и сейчас мне не ясен. Он был такого же среднего роста, как и я. Но почему-то надо было взгромоздить его к себе на плечи, чтобы он в конце концов мог открыть дверь.
Что он делал на моих плечах? Скорее всего, я думаю, у него высоко в дверь был врезан второй замок, и он, перед тем как отомкнуть вторым ключом дверь, долго наблюдал в замочную скважину. Мои пьяные плечи подламывались под ним.
Как я теперь понимаю, он очень боялся жены и очень хотел продолжить выпивку. Высокогорная разведка обнаружила в доме отсутствие бдящего поста, и он решил открыть дверь. Знаками показывая, что тишина должна быть достойна разведки, он на цыпочках проводил меня на кухню. Мы осторожно вдавили кухонную дверь внутрь и расселись. Он разулся сам и предложил разуться мне.
После этого он открыл дверь одного из двух холодильников и горделиво предложил мне туда заглянуть. Я так и ахнул, не счесть алкогольных алмазов в каменных пещерах. Он вынул бутылку виски, достал откуда-то два стакана, и мы продолжили пиршество.
После первых двух-трех глотков он вдруг расплакался вполне натуральными слезами, и, если б я мог верить словам, которые произносились между икотой и вздохами, получалось, что я предпоследний коммунист в стране, а он последний. Других нет.
- Я не коммунист, - сказал я, чтобы не было ложных иллюзий.
- Знаю, - кивнул он мрачно, - но я же не о формальном членстве говорю. Козлотуры повсюду побеждают, а наверху ничего не делают.
Боже, боже, теперь я понял, почему он написал положительную рецензию на мое "Созвездие Козлотура"! Но не мог же я ему сказать, что как раз наверху сидят главные козлотуры, время от времени почесываясь и боковым движением рога сбрасывая кого-нибудь вниз. В этот исторический момент был как раз сброшен Хрущев. Нет, не сказал я ему ничего такого.
Космический характер разложения, охватившего страну, никак не давал мне повода думать, что холодильник, наполненный напитками, тоже след этого разложения. После его горьких слез я воспринимал этот холодильник, набитый отнюдь не только патриотическими напитками, скорее как запасы для дальнейшего оплакивания судьбы коммунистического движения.
Однако после первого стакана, то ли махнув рукой на разложение, то ли указывая на энергические действия с какой-то далеко идущей целью, опережающей разложение, он вдруг принялся, как скифский вождь, рассказывать мне о женщинах, взятых в полон лично им.
К похабству этих рассказов прибавлялись какие-то гастрономические призвуки, словно он мне объяснял способ поедания живых устриц или чего-нибудь не менее экзотического.
Время шло. Мелькали в его рассказах города и страны. Он же был журналист-международник. Он дошел, казалось бы, до благополучной, опереточной Вены, но тут все сорвалось.