Итак, первоначально «из общего набора сигнальных звуков выделялись комплексы особого назначения, особой функции: они выражали принадлежность к данному коллективу». «Потребность всё время отталкиваться от других коллективов, противопоставлять себя им, порождала множество дифференцированных звуковых комплексов социально-символического характера и создавала великолепные условия для тренировки звукопроизносительных органов и для постоянной дифференциации, пополнения и обогащения лексики». «Работа сознания начиналась с осознания своего коллектива в его противопоставлении другим коллективам и в дальнейшем отражала все модификации и перипетии этих отношений. Противопоставление „мы“ и „не-мы“, будучи первой социальной классификацией, было и первой лексико-семантической оппозицией»[748].
Превосходные мысли! Для понимания их генезиса полезно напомнить, что, и по мнению Н. Я. Марра, первыми словами были имена племенных групп. Такое имя есть одновременно и негативное обозначение всего, что «снаружи», т. е. обращено вовне, и самоназвание группы и её членов, т. е. обращено внутрь.
Проанализировав приведённые цитаты, читатель удостоверится, что позиция Абаева и сходится, и не сходится с моей. А именно, расхождение наших взглядов начинается с того, что у Абаева палеолитические группы, прежде совершенно изолированные и рассеянные, с верхнего палеолита начинают «тереться» друг о друга, я же утверждаю, что, напротив, тут начинается разделение аморфного тасующегося единства вида на противопоставляющиеся группы («они и мы»). Исходную психическую природу этой оппозиции я вижу не в самосознании коллектива, а в возникновении первого вала на пути интердикции и суггестии, т. е. вала, только зачинающего складывание чего-то, находящегося «внутри» него. Далее валы такого рода перекрещиваются, накладываются один на другой, и поэтому «модификации и перипетии» выражаются не только в дифференциации лексики, но в появлении синтагмической и линейной речи, а вместе с тем во всё большем вовлечении двигательно-предметного, вещного и событийного материала в социальную функцию второй сигнальной системы.
Позже приходит час, лежащий за пределами этой книги, когда вторжение вещей завершается их победой: они перестают быть знаками слов, слова становятся их знаками. Применительно к схеме, принятой Абаевым, можно сказать, что, по мере того как древние слова всё менее и менее обращены наружу в качестве «социоразделительных средств», а ориентированы на внутреннюю жизнь становящегося коллектива (группы, общины, племени), в обратной пропорции всё более и более эмансипируются вещи. Из слуг они становятся господами: вторая сигнальная система сигнализирует им и о них. Начинается история познания.
Резюмируем ещё раз суть изложенного в предшествующих разделах настоящей главы. Сначала сигналы второй сигнальной системы были всего-навсего антагонистами первой сигнальной системы в том смысле, что служили инверсией тормозной доминанты: они были только неким «наоборот» нормальной реакции и ничем больше. После «вторжения вещей» они обретают смысл, т. е. семантическую или номинативную функцию, теперь они противоположны, или антагонистичны первой сигнальной системе тем, что сигнализируют нечто отсутствующее в первой сигнальной системе. Это могут быть такие комбинации смыслов, которые либо вообще невозможны и нереализуемы в мире вещей; либо требуют преобразования вещей для приведения последних в соответствие с собой; либо, допустим, и несут вполне реальную, т. е. отвечающую вещам, первосигнальную информацию, однако принадлежащую-то вовсе не данному организму, а другому. Но и на этой ступени, т. е. после «вторжения вещей», суть всё-таки ещё остается в том, что эти сигналы не соответствуют первосигнальным стимулам и реакциям и, следовательно, подавляют их в данном организме, в чём и состоит природа суггестии. Следовательно, мы ещё не вышли за рамки последней.