Выбрать главу

У меня прозвища не было, но его заменяло обращение "Рито" - так должно было бы выглядеть мое имя в звательном падеже. Этим обращением открывались письма, которые он писал мне в Эстонию и в больницу. Писать письма он любил и, как истинный мастер эпистолярного жанра, находил особый тон для каждого адресата. Преобладали шутливые отчеты о его жизни и работе в данный момент. Письма мне он обычно подписывал "Ваш шеф Искандер Ислахи", переводя свое имя и фамилию на некий "условно-арабский" язык

Часто писал А. А. шуточные тексты для друзей - прежде всего стихи, именовавшиеся, как правило, "не пур для дам", т. е. умеренно рискованные. Из прозы я помню уморительный текст в жанре заметок для дневника, описывающий его путешествие с Н. И. Ильиной по российским весям. В разговорах с нами А. А. именовал Наталию Иосифовну "писательницей". В повествовании обыгрывалось то обстоятельство, что "писательница" выросла в эмиграции, в Харбине, и вернулась в Россию взрослым человеком, т. е. была якобы почти иностранкой. Например (цитирую по памяти): "Войдя в деревенский нужник, писательница долго искала ручку с надписью pull".

У Реформатского был несомненный дар рассказчика. Нам он рассказывал истории из своей молодости, которые имели вид законченных этюдов. Помню, как к Реформатскому приходили "русские девки" - т. е. молодые сотрудницы из Института русского языка. Они были моложе нас лет на 7 - 10 и эти истории еще не слышали. Мы с Игорем хором просили: "Александр Александрович, расскажите, как Сидоров кота раздавил!" А. А. некоторое время поглаживал бороду, как если бы собирался с мыслями, и хитро посверкивал глазами сбоку, из-под очков. Потом начинал, неторопливо и со вкусом.

Из истории про Сидорова и кота я почти дословно помню только концовку. Дело происходит на вечеринке. А. А. уединился на кухне с Надей Лурье: "А мы с Надькой Лурье там целовались. И вот только мы дошли до подробностей (произносилось как пандроб-ностей), тут в кухню - Володя Сидоров. Он от неожиданности - шмяк в кресло! А там - кот спал, большой такой. Кот увяу! - и готов".

Прелесть этого рассказа была в том, что Владимир Николаевич Сидоров в представлении всех нас не стал бы целоваться с дамой на чужой кухне, а кроме того, был человеком, который, что называется, и мухи не обидит. А тут кота раздавил - и насмерть!

Не будучи религиозным, Реформатский некогда пел в церковном хоре и великолепно знал весь культурный пласт православного обихода, который большинству из нас тогда был вовсе неизвестен. Помню, как в Консерватории выступал американский студенческий хор "Оберлинер колледж". Я была под сильнейшим впечатлением от одного песнопения. Оно было исполнено на "бис", и я не расслышала имя композитора. На другой день я спросила об этом Реформатского, который тоже был на концерте. "Как, - сказал А. А., - вы не узнали хор Чеснокова?" Мне кажется, это было моим первым знакомством с православной хоровой музыкой: в конце пятидесятых негде было услышать ни "Всенощное бдение" Рахманинова, ни хоры Гречанинова. А о Чеснокове и говорить нечего.

Я помню Реформатского человеком пожилым, но крепким. В сезон он ездил на охоту, иногда играл в теннис. Постоянные разговоры о перспективе упокоиться на Ваганьковском были, как я теперь понимаю, естественным следствием его жизнелюбия. Во всяком случае, себя он не берег. Запомнился один эпизод, в высшей степени характерный для личности А. А. Мы с ним поехали в типографию "Литгазеты", где печаталась моя брошюра, с целью что-то уладить. Когда уладили, то оказалось, что огромный рулон типографской бумаги, нам предназначенный, некому перенести в другое помещение. А. А. сказал, что недаром он в юности подрабатывал грузчиком. Он присел, крякнул и, к моему ужасу, взвалил этот чудовищный вал на закорки и понес. Я онемела и дар речи обрела не скоро. А. А., прежде чем надеть свою неизменную кепку, долго вытирал лысину платком - но и только.

Надо ли говорить, что с таким Учителем нас миновала "проблема поколений" - не только в науке, но и в жизни. Неуступчивость в спорах, неумолимость к небрежностям - и одновременно доверительность, ласковость, даже нежность в письмах. Если А. А. уходил из сектора раньше нас, то обычно говорил: "Ну, дети мои, я кому-нибудь сейчас нужен? Нет? Тогда я пошел". Да, мы были "реформатские дети". Но в этой атмосфере тепла не было тепличности.

Конечно, до понимания личности Реформатского надо было долго расти. Понимание это, по обыкновению, приходит слишком поздно. Я думаю, однако, что это и есть особый дар исключительной личности - одаривая других, не впечатлять их своей необыкновенностью. Ведь это имел в виду Пастернак, написав:

Я ими всеми побежден,

И только в том моя победа.

Михаил Моисеевич Бонгард

Всем нам являлась традиция, всем обещала лицо, всем, по-разному, свое обещанье сдержала. Все мы стали людьми лишь в той мере, в какой людей любили и имели случай любить. Никогда, прикрывшись кличкой среды, не довольствовалась она сочиненным о ней сводным образом, но всегда отряжала к нам какое-нибудь из решительнейших своих исключений.

Б. Пастернак, "Охранная грамота"

О его смерти я узнала случайно. Институт наш тогда помещался в старинном флигеле, в дворике около Музея изящных искусств. Трудно вообразить здание, менее приспособленное для работы. Зато стоял флигель в уютном дворе, зеленом и довольно тихом, с клумбой посередине. Вокруг клумбы - садовые скамейки. В теплое время года там и работали.

Во время одного обсуждения "на скамейке", в сентябре 1971 года, мой тогдашний ученик, Миша Мацковский, в ответ на мое замечание "Надо бы у Бонгарда (то есть в его книге) посмотреть" сказал: "Ревекка Марковна, вы, наверное, слышали, что Бонгард погиб на Кавказе?" Я не слышала. Кроме того, этого попросту не могло быть. Поэтому я как-то буднично заметила: "Этого не может быть". Обсуждение продолжалось.

Той же осенью пришел ко мне в гости мой друг Юлий Шрейдер, знавший Бонгарда еще по Московскому университету. Когда он сказал: "Вы, конечно, знаете, что Мика Бонгард погиб", то я спокойно ответила, что этого не может быть. Наверное, такой ответ прозвучал странно, потому что мой собеседник не стал настаивать.

Итак, этого быть не могло. Понадобилось десять лет, чтобы я поверила. А может быть, дело еще и в том, что через десять лет я впервые услышала рассказ Е. И. Тамма, друга М. М. Бонгарда, на глазах которого разыгралась эта трагедия. Конечно, я понимала, что Бонгарда нет в живых, но... Это странное состояние ума и души имело материальное выражение. В 1968 году я получила от М. М. Бонгарда письмо и положила его в средний ящик письменного стола, куда всегда складывала только что полученные письма. По мере того, как я на них отвечала, письма перекочевывали в архив. Письмо Бонгарда оставалось на том же месте.

У Бонгарда было много друзей, товарищей по работе, коллег. Я не входила в их число. По меркам нашего времени следовало бы сказать, что мы были бегло знакомы. С момента гибели М. М. Бонгарда прошло двадцать пять лет, но о нем никто еще не написал.

Как сказал Андрей Вознесенский:

Нас этот заменит и тот

Природа не терпит пустот.

Но ведь во второй строке поэта тем больше силы, чем меньше правды в первой. Нас никто не заменит в том смысле, что внутренний мир каждого участника духовного процесса неповторим. (Я не хочу сказать, что содержание этих миров одинаково интересно для потомков, но это уже иная тема.)

Я убеждена, например, что с уходом из жизни современников Юрия Трифонова будет крайне трудно постичь, как бесстрашно искренний человек мог написать в 1950 году "Студенты", а через четверть века фактически на том же материале создать трагический "Дом на набережной".

Наш внутренний мир - это своего рода сцена, где значимым для нас людям отведены свои роли. Кто-то для меня - главный герой, без него вообще невозможна драма жизни; кто-то другой - благородный отец; а вот и инженю; есть и лица, ждущие своей очереди в правой или левой кулисе. Не стоит ожидать от мемуариста, что он расскажет нам о том, как это было "на самом деле". У него другая задача: он должен высветить для нас свою внутреннюю сцену, заботясь лишь о том, чтобы ретроспективное изображение не слишком исказило некогда разыгрывавшийся спектакль. Если герой впоследствии оказался злодеем, то не стоит делать вид, что он никогда не был моим героем. Если те, кто в моих глазах воплощали могущественные силы, а в действительности были лишь марионетками, я солгу именно тогда, когда скажу, что своими глазами уже тогда видела веревочки.