Мандельштам, после всего, что он пережил в двадцатые и тридцатые, в 1935-м, т. е. уже после убийства Кирова и в разгар террора, написал известную строку: "Я должен жить, дыша и большевея", - а двумя строками ниже читаем: "Я слышу в Арктике машин советских стук". Ахматова, у которой были "муж в могиле, сын в тюрьме", после начала Отечественной войны напишет:
Я знаю, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Представьте себе уральские морозы, когда в шесть утра в совершеннейшей тьме в подвале общежития радио ежедневно поднимает старых и малых песней:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой.
Страна - это была я. Страна огромная - это были все мы. И только естественно, что пародирование "Интернационала", который с детства для меня был - а потому и остался - гимном моей страны, я всегда буду ощущать как кощунство.
Вообще высокая степень тогдашней социальной включенности ребенка в жизнь страны в целом сейчас непредставима. Более подробно я буду говорить об этом в связи с войной и моими послевоенными школьными годами. Что касается тридцатых, то самым ярким примером может быть гражданская война в Испании. Чем на самом деле была эта война, я по-настоящему поняла, когда взрослым человеком прочла очерки Оруэлла "Памяти Каталонии" (Hommage to Catalonia). Правду сказать, у меня не хватило моральных сил прочесть эту книгу до конца - в такое отчаяние она меня повергла.
В детстве же все виделось по-иному: были герои-республиканцы, были негодяи-фашисты. И, наконец, были испанские дети, вывезенные из-под бомбежек в Союз. У меня сохранилась детиздатовская книга стихов А. Барто "Над морем звезды" с фотографиями известного тогда репортера Б. Макасеева. Сейчас эти фотографии ужасают, напоминая прежде всего о Чечне. Тогда же печальный смуглый мальчик лет пяти в шапочке-"испанке" и с игрушечной винтовкой на плече был символом беззащитного добра, противостоящего безусловному злу. Мне очень хотелось увидеть хоть одного всамделишного испанского ребенка. С этим пришлось подождать всего одиннадцать лет: когда я стала студенткой испанского отделения филологического факультета МГУ, моим ближайшим другом стал испанский мальчик. Такие же испанцы, только постаревшие, разговаривают и смеются в фильме Тарковского.
Было еще два события, о которых я по малолетству помнить не могу, но о которых с детства слышала от отца. Это трагический исход полета стратостата Усыскина и катастрофа самолета "Максим Горький". Возможно, что об этом говорилось не раз, поскольку я запомнила не только факты, но и оценки. Отец считал, что экспедиция в стратосферу была технически абсурдной, а поведение истребителя, сопровождавшего в небе самолет-гигант и послужившего, по папиной версии, причиной катастрофы, необъяснимой авантюрой. Я думаю, что об этих трагедиях я могла и не вспомнить, если бы не фильм Тарковского "Зеркало".
"Зеркало" я первый раз видела примерно в 1976 году. Собственно говоря, слово "видела" не самое подходящее, потому что с первых же хроникальных кадров я начала не просто плакать, а заливаться слезами так, что на экран смотрела как через залитое дождем окно. Юная моя спутница смотрела кино; ей было двадцать. Я же, как и сам Андрей Тарковский, смотрела в "зеркало". И то, что прежде я считала героизмом, нередко теперь выглядело как неоправданная жертва.
Действительно. Можно самому выбрать смерть - как евреи, восставшие в Варшавском гетто; как тот, кто
... умер, сам себе привив чуму,
последний опыт кончив раньше срока.
И совсем другое - думая, что выбираешь, на деле быть лишь игрушкой тирана, пушечным мясом и лагерной пылью. Нужно ли было вообще на одномоторном самолете лететь в Америку через Северный полюс? Наши солдаты, тянущие на себе увязающие в илистой грязи Сиваша пушки, чтобы спасти отрезанный от остальной армии Крым, - не жертвы ли они бездарности командующих и страха не перед врагом, а перед "особистами"? Сколько людей обеспечивали наши свершения в лагерях и "шарашках"?
У меня не просто украли праздники - у меня отняли еще что-то. Мою историю? Мою страну?
Война и эвакуация
Предвоенная весна мне запомнилась каким-то особым чувством новизны, распахнутости и света. Реконструкция четной стороны улицы Горького была в основном закончена. Перед праздничными днями в огромных зеркальных витринах, как обычно, были выставлены чертежи и планы дальнейшего строительства. Мы с папой не спеша переходили от витрины к витрине, и папа рассказывал мне, где именно все это будет построено. Пуск очередной линии метро тоже был событием - мы обязательно ездили смотреть каждую новую станцию.
В ту весну мой отец много болел. Переезд на дачу откладывался. Впервые я проводила в городе конец мая и июнь. Я только что научилась ездить на двухколесном велосипеде и с наслаждением делала круги по свежему асфальту на площади против Моссовета. Другим любимым занятием было бродить по переулкам между Никитской (улицей Герцена) и улицей Горького. Обычно через эти переулки я ходила в школу, поэтому там мне разрешали гулять одной. Реконструкция не коснулась этих мест. Во дворах небольших двухэтажных домов стояли лавочки и цвела сирень. На каменных воротах одного из особняков было выбито: "Свободен от постоя" (с твердым знаком). Это был, как я узнала позже, дом Огарева.
Однажды на темно-сером здании немецкого посольства я увидела большой флаг с белым кругом посередине, в который была вписана огромная черная свастика. Я вернулась домой в страхе и сказала папе, что в Леонтьевском переулке висит флаг с фашистским знаком! (Именно так дети тогда называли свастику.) Папа объяснил мне, что у них там, наверное, какой-то праздник и что так полагается.
Предчувствие беды, с которым, как я потом поняла, жил отец с момента заключения пакта Молотова - Риббентропа, мне не передалось. И это при том, что я до сих пор помню "Правду" со снимком, где Молотов рядом с Риббентропом идет по аэродрому, и папино возмущение тем, что Молотов идет рядом.
Нашей соседкой по лестничной площадке была Матрена Захаровна - вдова, заходившая иногда к папе за советом. Она растила одна дочь Лиду, замечательной красоты девочку немного старше меня, тоже учившуюся музыке. Однажды в июне - это было под выходной, 14-го, - она зашла к нам и сказала отцу, что собирается с Лидой погостить к родственникам в Белоруссию, в Оршу. Папа разгладил свернутую вчетверо вчерашнюю "Правду" и показал Матрене Захаровне в правом углу первой страницы небольшую заметку. Заметка называлась "Опровержение ТАСС". Там было сказано, что все сообщения о том, что на наших западных границах наблюдается сосредоточение немецких войск, ложь и провокация.
Я в этот момент стояла за папиной спиной, прислонившись к высокой (для меня тогдашней) спинке стула, на котором сидел папа, и потому на всю жизнь запомнила эту газетную страницу и папины слова: "Не езжайте, Матрена Захаровна. Это война".
Матрена Захаровна все-таки уехала и оказалась в оккупации. Я помню ее уже после войны седой и совершенно сломленной. Лида почти два года просидела в подполе, заваленная сеном. Проверяя, нет ли там кого, немецкий солдат проколол ей вилами руку. Рука зажила, но на музыкальную карьеру теперь уже не было надежды.
Тем не менее даже отец не думал, что все случится так быстро, потому что 21 июня мы наконец переехали на дачу. Это было серьезное мероприятие: хотя дача у нас была своя, на зиму там, кроме мебели, ничего не оставляли и даже снимали электросчетчик. Готовили на керосинках и потому из города, кроме кастрюль, тазов и прочей утвари, везли керосин в огромных, почти в мой рост, оплетенных бутылях. Папа ехал с грузовой машиной, потому что мама никогда не помнила дороги, а мы с няней - электричкой. Мама тоже приезжала поездом, но после всех нас, приведя в порядок квартиру.