Ален Бадью19 разрабатывает понятие «атонических» миров — monde atone, — которым не хватает вмешательства господствующего означающего, способного навязать значимый порядок на запутанное разнообразие реальности. Что такое господствующее означающее?20 На последних страницах своей монументальной «Второй мировой войны» Уинстон Черчилль размышляет о загадке политического решения: после того как специалисты — экономические и военные аналитики, психологи, метеорологи — представят свои разнообразные тонкие и проработанные аналитические выкладки, кто-то должен принять простой и потому самый трудный акт перевода этого сложного многообразия мнений, где на каждое «за» приходится по два «против» и наоборот, в решающее «да» или «нет». Атаковать нам или подождать? Джон Ф. Кеннеди очень точно выразил эту мысль: «суть окончательного решения остается непроницаемой для наблюдателя, а зачастую и для самого того, кто принимает решение». Этот решающий жест, который никогда не может быть в полной мере обоснован рассудочными доводами, и есть жест Господина.
Основная особенность нашего постсовременного мира заключается в том, что он пытается обойтись без этого действия упорядочивающего господствующего означающего: сложность мира должна утверждаться безоговорочно. Всякое господствующее означающее стремится насадить определенный порядок на то, что должно быть деконструировано, рассеяно.
«Эта современная апология „сложности“ мира… на самом деле есть не что иное, как общее желание атонии»21.
Прекрасным примером такого «атонического» мира у Бадью является политкорректное видение сексуальности, предлагаемое гендерными исследованиями, с его навязчивым неприятием бинарной логики: этот мир — нюансированный мир множества сексуальных практик, который не приемлет никаких решений, никакой двоичности, никаких оценок в строго ницшеанском смысле слова.
В этом контексте особый интерес представляют романы Мишеля Уэльбека22: он без конца варьирует мотив провальности события любви в современных западных обществах, характеризующихся
«крахом религии и традиции, безудержным культом удовольствия и молодости и перспективой будущего, целиком пронизанного научной рациональностью и унынием»23.
Такова изнанка «сексуального освобождения» 1960-х: полное превращение сексуальности в товар. Уэльбек описывает утро после сексуальной революции, бесплодие мира, в котором властвует приказ Сверх-Я наслаждаться. Вся его работа сосредоточена на антиномии любви и сексуальности: секс — абсолютная необходимость, отказаться от него — значит умереть, поэтому любовь невозможна без секса; но в то же самое время любовь невозможна именно из-за секса — секс, который «распространяется как выражение господства позднего капитализма, постоянно накладывает свой отпечаток на человеческие отношения как неизбежное воспроизводство дегуманизирующей природы либерального общества; по сути, он похоронил любовь»24. Секс, таким образом, пользуясь терминологией Деррида, одновременно является условием возможности и невозможности любви.
Мы живем в обществе, где существует своеобразное гегельянское спекулятивное единство противоположностей. Определенные особенности, установки и нормы жизни больше не воспринимаются как идеологические. Они кажутся нейтральными, неидеологическими, естественными, обыденными. Мы называем идеологией то, что выделяется на этом фоне: крайнее религиозное рвение или верность определенной политической ориентации. С гегельянской точки зрения, именно нейтрализация некоторых черт на непосредственно воспринимаемом фоне характеризует идеологию в ее наиболее чистой и наиболее действенной форме. Так выглядит диалектическое «единство противоположностей»: актуализация понятия или идеологии в ее наиболее чистом виде совпадает с неидеологией или, точнее, проявляется в форме ее противоположности — неидеологии. Mutatis mutandis[7], то же относится и к насилию. Социально-символическое насилие в чистом виде проявляется в своей противоположности как самопроизвольность среды, в которой мы живем, как воздух, которым мы дышим.
Именно поэтому либеральный коммунист, напуганный, озабоченный и борющийся с насилием, и слепой фундаменталист с его вспышками бешенства — это две стороны одной монеты. Несмотря на борьбу с субъективным насилием, либеральные коммунисты являются агентами структурного насилия, которые создают условия для вспышек субъективного насилия. Те же филантропы, которые дают миллионы на борьбу со СПИДом или воспитание толерантности, своими финансовыми спекуляциями сломали жизни тысяч людей и тем самым создали условия для роста той самой нетерпимости, с которой они борются.
Помнится, в 1960-1970-х годах продавались эротические открытки с девушкой в бикини или одетой в платье, но можно было немного повернуть открытку или взглянуть на нее под другим углом, и тогда платье чудесным образом исчезало и появлялось обнаженное тело. Когда нас заваливают душещипательными новостями о списании долгов или масштабной гуманитарной кампании по борьбе с опасной эпидемией, достаточно немного повернуть открытку, чтобы увидеть непристойную порнографическую фигуру либерального коммуниста за работой.
Не надо питать иллюзий: либеральные коммунисты сегодня — враги всякой прогрессивной борьбы. Все остальные враги — религиозные фундаменталисты и террористы, коррумпированная и неэффективная государственная бюрократия — это фигуры, появление и падение которых зависит от особых местных условий. Именно потому, что они хотят исправить второстепенные изъяны глобальной системы, либеральные коммунисты служат наглядным олицетворением того, что не так с системой как таковой. Это нужно иметь в виду при заключении различных тактических союзов и компромиссов с либеральными коммунистами в борьбе с расизмом, сексизмом и религиозным обскурантизмом.
Что же нам делать с нашими либеральными коммунистами, которые, несомненно, являются хорошими людьми и которых действительно волнуют бедность и насилие в мире (и которые в состоянии позволить себе волноваться об этом)? И правда, что делать с человеком, которого не могут купить корпорации, потому что он сам владеет корпорацией; который не просто говорит о борьбе с бедностью, но и действительно борется с нею, потому что это приносит ему выгоду; который честно высказывает свое мнение, потому что он настолько влиятелен, что может позволить себе это; который отдается делу без остатка и не ищет личной выгоды, потому что все его потребности уже удовлетворены; и который, к тому же, является хорошим товарищем, особенно для своих коллег по Давосу? Бертольт Брехт ответил на этот вопрос в своей поэме «Допрос добра».