Вспомним последнее время и падение Римской империи, вспомним падение католицизма и Лютера, вспомним французскую революцию. – Теперь ясно, кажется, что мы подразумеваем под состоянием перехода. С этой точки зрения яснее представляется нам настоящее состояние нашей литературы. Это состояние не действительное, но переходное. С одной стороны, видим мы гниение старой (прежней) формы (внешнего), с другой – идею, еще не давшую себе действительности. Следовательно, в литературе нашей видим мы теперь две стороны, не проникающие взаимно, но, напротив, отвлеченные одна от другой: внешнее оставляется жизнию, разрушается; внутреннее, куда обратились все силы и где производится Inneren (внутреннее содержание (нем.)), едва начинает переходить, но еще не перешло в действительность. Нас не смущает более жалкое состояние нашей (только внешней) литературы; нам оно ясно; мы нимало не ужасаемся, напротив, благодарны и радуемся этому благодетельному гниению, этой многообразной деятельности, возникающей из безжизненной, разрушающейся внешности; теперь нам весело видеть такое количество деятелей (как Г. Сенковский и другие), трудящихся над разрушением старой формы, которая все-таки есть условие их примерного существования. Г-да Сенковский, Полевой, Булгарин, Греч и все прочие подобные, и эта туча одноденок, толпящихся особенно вокруг наиболее гнилых мест, не возбуждает в нас негодования, как в других: мы теперь понимаем их, понимаем их значение и видим их пользу.
Так как литература является перед нами в состоянии перехода и две стороны ее, внутреннее и внешнее, представляются отвлеченными отдельно друг от друга, – то, следовательно, мы как будто видим и две современности: современность внешнего и современность внутреннего. Мы, кажется, Достаточно сказали об одной (первой): ее удел исчезнуть; говорить об ней больше нечего. Обратив же внимание на другую, субстанциальную (сущную) современность, на то внутреннее, которое еще только что переходит во внешнее, возьмем противоречия, возникающие на пути этого внутреннего – не в случайном их значении – и постараемся высказать в опровержении это внутреннее, это современное, сущное, еще не перешедшее в действительность содержание. – Может быть, покажется странным, что мы с такой важной точки зрения смотрим на литературу, но из всей брошюрки нашей, мы надеемся, будет видно, какое важное значение имеет эта деятельность духа. – Мы далеки от притязания высказать и определить в этой маленькой брошюрке всю современную сущность литературную (у нас и намерения этого не было), но слова наши, по крайней мере, выходят из духа этой сущности, этого внутреннего.
Вот что представляется нам прежде всего при первом взгляде на нашу литературу.
На деле, как за тридцать лет, французское направление было у нас в полной еще силе. Расин и Вольтер переводились александрийскими стихами, и перевод французской трагедии считался еще литературного заслугою, дающею право на почетное место. Мы были в странном, напряженном состоянии, мы подчиняли свою, только еще юнеющую, свежую жизнь неестественным правилам гнилого французского классицизма, тогда как в Германии уже давно пробудилась истинно народная жизнь, когда она праздновала освобождение свое великими явлениями, возникавшими из недр ее собственных сил; тогда как Шиллер не только начал, но и совершил свое поприще, когда Гете был уже не юношей, не Аполлоном Бельведерским, но Юпитером Олимпийским. – Жуковский, истинное эстетическое чувство которого поняло поэзию Германии, первый стал переводить нам в своих прекрасных переводах стихотворения Гете, Шиллера, Уланда и др. – В это же время познакомил он нас и с поэзиею Англии. – Это составило эпоху в нашей литературе: французское влияние ослабело; румяны и белилы (и все прикрасы) померкли перед блеском истинной жизни (прекрасной красоты). – Явился Пушкин, великий поэт народный; все было увлечено им, всякая строка его, повторяясь, доходила до отдаленнейших стран необъятной России; это довершило начатое; с появлением его кончилось влияние французского классицизма, тем более что французы сами уже устали от него, им захотелось чего-нибудь нового. – 18 век кончил свое существование кровавым самоубийством; с ним вместе кинуты были вычурность, манерности, натянутость. Наполеон, деятель новый, провел французов за собой по трем частям света среди славных побед и славных несчастий. Все эти происшествия отгородили резко французов XIX века от века предыдущего. Тоненькая шпага, кафтан и парик искаженного классицизма не могли пленять их более. Вокруг них в Англии и Германии давно уже развивалось свободно искусство, и французы познакомились с настоящим европейским направлением литературы и бросились в романтизм, который есть точно дальнейшая и крайняя ступень искусства, о чем говорить подробнее здесь не место. Французы не поняли Романтизма; они схватили только его внешнюю сторону, внешнюю его разницу от других форм искусства, что одно бросилось им в глаза; им показались очень эффективны растрепанные волосы, бледное лицо, кинжал, яд, кровь и прочие всевозможные ужасы; – вся эта сторона естественно являлась, выходила в произведениях чисто художественных и не оскорбляла эстетического чувства, но у французов, которые только и ухватили одну эту сторону, стала она только романтическим (отвлеченным) эффектом. И Боже мой, как они преувеличили и умножили новыми собственными изобретениями романтические ужасы; чего не выдумали они, чтобы как-нибудь произвести судорожное впечатление в читателе. Целая туча повестей, романов и драм поднялась над Францией; эффекты были всех родов, мастерски придуманные и устроенные, и юная французская литература произвела сильное впечатление почти на всю Европу. – Разумеется, что люди, от души кричавшие о французской литературе, не имели истинно эстетического чувства и принадлежали к преходящей толпе, которой, разумеется, доступнее истинных произведений искусства громкие фразы Ламартина и Барбье, эффективные балаганные драмы В. Гюго и А. Дюма, сальность описаний Жакоба Библиофила и различные тур-де-алюры остальных французских писателей, возбуждающие в людях, озаренных истинным чувством изящного, одно омерзение. Были такие, которые уже не находили удовольствия в чтении произведений самой французской литературы, бросали с ужасом книгу, не понимая, как можно наслаждаться тем, что производит в них содрогание; но люди такого рода, разумеется, стоя несравненно выше поклонников Франции, ясно между тем выказывали в себе еще детское, робкое чувство, которое может испугаться святочной маски, страшно размалеванной. Люди, наконец, с чувством более образованным, видели ясно, что все ужасы французской литературы – поддельные, кинжал – жестяной, усы – накладные, морщины, проведенные горем и мыслию, – надрисованные. Все, что может произвести в таких людях (с чувством эстетическим истинно образованным) вся толпа растрепанных этих произведений, – так это даже не ужас, а только жалкую улыбку или раздражение, справедливое негодование (последнее особливо при виде влияния их на, иногда, многих людей).