Спустившись в фойе, я увидел перед собой Иратова и Верушку. Иратов склонился к ней и что-то шептал, она немного краснела, а потом Иратов незаметно лизнул ее ушко…
Нет! Нет!!!
Мое сердце разрывалось от гнева, щеки горели! Непристойное поведение – кричала во мне душа! Недостойно!!!
Вместо пощечины взамен такой распущенности Верушка рассмеялась. Многие заметили красоту этой улыбки, окаймленной влажными губами, и тонкий язычок, который слегка трогал идеальные зубы. Какая забавная привычка! Она запустила пальцы в длинную, с волнистыми локонами шевелюру Иратова и поцеловала его в плечо.
Боль. Сильнейшая нравственно-душевная боль свела судорогой мышцы всего тела. Дух безмолвно кричал, вторя душе…
Неожиданно Иратов обернулся, и мы столкнулись глазами. Просто незнакомые люди. Но смотрели чуть дольше обычного, а оттого Иратов пробурчал вежливое:
– Здрасьте!..
И я в ответ:
– Здрасьте!
Иратов отвернулся, подумал, что физиономия как будто знакомая, и нежно за талию подтолкнул Верушку к гардеробу.
Старик Федорыч, служивший верой и правдой театру с шестидесятых, расторопно вынес манто из горностая. Иратов, перехватив мех, накинул его на плечи спутницы, после чего получил от Федорыча тяжелое «шаляпинское» пальто с бобровым воротником… Сунул гардеробщику крупную купюру.
У меня есть плащ с теплой подстежкой. Универсальная вещь. Я хожу в нем и весной, и осенью, а подстежку прикрепляю к зиме. Не стареет вещь и защищает от непогоды надежно. Югославский плащ.
Увлеченный людским потоком, я попал на улицу и с грустью смотрел, как Иратов открывает дверь лимузина и Верушка исчезает в салоне с голубой подсветкой. Сам Иратов ненадолго задержался, оглянулся, будто высматривая кого-то в толпе. Долго смотрел… Его черные с седыми прядями волосы развевались на ветру… А потом лимузин укатил…
На ужин я съел пельмени от Палыча и, сев в кресло напротив телевизора, набрал номер телефона. Длинные, бесконечные гудки были мне ответом…
Давным-давно меня предупредили, что когда все плохое закончится, то я дозвонюсь и на другом конце линии мне ответят… Я очень волновался, что номер сейчас недействителен – выдан был давно, когда еще не существовало мобильных, всяческих кодов, префиксов, и вероятность того, что мне никогда не ответят, пугала. Я перепробовал все варианты, все возможные комбинации. Номера были всегда отключены, и только единственная из всех комбинаций бесконечно гудела в ухо, мучая меня ледяной безответностью…
В страхе я написал Иратову письмо, в котором рассказал, что его сын от Воронцовой умер почти двадцать лет назад, что несчастье за непризнание своей крови уже пришло к нему. В ответ, как и двадцать лет назад, я получил листок на Главпочтамт, до востребования, на котором прочитал: «Пошел на хер!»
В телевизионных новостях уже вовсю рассказывали о скандале в Большом, предъявили даже интервью с режиссером Эдмондом Лисистратовым, в котором ваятель, сияя улыбкой нашкодившего юнца, делился своими взглядами на произошедшее. Молодое чудовище рассказывало о том, что и саму оперу Чайковского долго не воспринимали. Не воспринимают и его концепцию, транспарентность старого в новое, так как искусство в России почти всегда отсталое, закоснелая страна, принимающая лишь тухлый академизм. Далее Лисистратов возвестил о том, что, видимо, сейчас не время работать на родине и он примет предложения западных театров, коих с десяток. Напоследок чудовище Лисистратов поблагодарил руководство Большого театра за предоставленную ему возможность эксперимента и зачем-то проинформировал страну о наличии у него шведского паспорта. В пандан к интервью репортер осветил арест молодого человека атлетического сложения, стриженного наголо, с тоненькой китайской косичкой до плеч, которому предъявили за нецензурную брань в общественном месте.
Так вот он – бас, который пропел с галерки «пидоры»! Талантище и колоритнейшее существо!
Студент консерватории стоял в наручниках лицом на камеру, и взгляд его был чист и светел.
– Пидоры! – подтвердил студент в прямой эфир, но нецензурное слово успели запикать. Но смысл, конечно, все поняли.
Я еще раз набрал такой важный для меня номер и слушал гудки как посланную с небес чудесную музыку. Надежда, как можешь успокоить ты напрасно!
Я уже не так злился на Иратова, лишь светлый образ Верушки будоражил мое воображение. Нет, она не нравилась мне в привычном смысле этого слова, у меня отсутствовало физическое влечение к ней, и, конечно, любовного чувства я не испытывал. Я просто боготворил сие отдельное создание Всевышнего, как можно боготворить истинные произведения искусства и восторгаться гениальными лаконичными математическими формулами, солнцем, в конце концов.