В неудовлетворенности литовской действительностью лежат и причины восхищения Литвина русскими, их порядочностью и рассудительностью. Михалон прославляет умеренность в России, где якобы не едят пряностей, не пьют вина, но продают его в Литву. Неверно и его известие об отсутствии в России кабаков. Неумерен его восторг по поводу творений Василия Дмитриевича Ермолина в Московском Кремле, которые он сравнивает с Фидиевскими (он пишет о «кремле и дворце с камнями по образцу Фидия», фр. 3). И на этот раз он верен себе, обращаясь к античному образцу. Пожалуй, единственный раз он сообщил точно, что в великокняжеском дворце пьют из золотых чаш и ковшей. Действительно, 18 февраля 1537 г. по окончании столь неудачных для России переговоров великий князь Иван IV, семилетний венценосный «статист», старательно выполняя отведенную ему русским дипломатическим ритуалом роль, собственноручно поднес литовским послам напитки — «фрязские вина и вишневые и малиновые меды в ковшах и в чарах в золотых»[139]. В тот же день послы ходили в «Пречистую», то есть Успенский собор Московского Кремля. Известия о дипломатическом ритуале написаны по собственным, увы, не богатым на реалистические детали воспоминаниям Михалона Литвина.
Татаро-и отчасти русофильство Михалона, объясняющиеся общей тенденцией развития общественной мысли и указывающие на принадлежность его сочинения к гуманистическому направлению в литовской культуре XVI в. со свойственной эпохе Возрождения открытостью навстречу новому, неизвестному, готовностью использовать чужой опыт, уважением к другим культурам, не избавило автора от убеждения в превосходстве собственного народа над соседями. Это чувство «просвечивает» по всему тексту. Татары своими военными успехами обязаны «уловкам и... хитростью», «коварству», род москвитян «хитрый и лживый» (фр. 1), жители Северской земли, почти добровольно перешедшие под власть Ивана III в конце XV в., — «люди коварные и вероломные, всегда неискренние и ненадежные» (фр. 9). Столь же нелестных характеристик, по преимуществу с религиозной точки зрения, удостаиваются и евреи. Горечь военных поражений, чувство отчаяния от безысходности внутреннего положения своей родины толкали Михалона к критическим характеристикам иных народов[140]. Впрочем, это картина, знакомая по всем кризисным временам.
Неадекватные характеристики соседей и этносов дополняются у Литвина уверенностью в преимуществах собственного народа: «сколько бы ни встречались с ними (татарами. — Авт.) в этом столетии наши люди, выходило на поверку, что мы сильнее» (фр. 1); «москвитяне и татары намного уступают литвинам в силе» (фр. 1). В этом своеобразном патриотизме Михалон черпает уверенность в возможности преодоления кризиса в литовском обществе. И это до боли знакомо... В советской научной литературе Литвину до сих пор отводилась роль защитника угнетенных крестьян и горожан, выразителя «их протеста против феодального засилья и жестокой эксплуатации». Ему приписывался идеал равенства сословий, требование их равного участия в государственном управлении, взгляд на труд как на основу процветания общества и государства[141]. В сочинении Михалона Литвина усматривалась даже «идеализация общества, где нет частной собственности и социальной несправедливости»[142]. Социальные идеалы Михалона, как и его политические воззрения, не могут быть рассмотрены вне сконструированного им мифа и без учета риторических элементов его сочинения. Характеристика образа жизни татар как «патриархального, пастушеского, какой некогда, в золотой век, вели святые отцы, и из них также выбирались народные вожди, короли и пророки», следуя «совету Соломона», вполне соответствует общему пафосу его сочинения. И когда Михалон говорит об отсутствии у татар «недвижимого имущества... кроме колодцев», и об их воздержании и умеренности, об отсутствии среди них воров, клятвопреступников и т. д. — все это не более чем ностальгическая дань мифу о добрых старых временах, сохранившихся у соседей и обязательному для него риторическому красноречию. Аналогичные высказывания принадлежат тем идеологам польской шляхты, которых никак не заподозрить в симпатиях к сословному эгалитаризму и неприятии феодального строя[143]. Вряд ли Михалон и его читатели воспринимали подобные идеалы всерьез, вне их литературно-публицистической обработки. Такие идеи, оставаясь недостижимыми и утопическими мечтаниями о «золотом» невозвратном веке, не составляли программы, социальных преобразований. «Речь шла не о программе реформ, отвечающих новой ситуации и новым требованиям, не о трезвом анализе социальной действительности, но о мифологизировании ее при помощи риторики громких слов и пафоса, подражающего римской традиции, которую приспосабливали к положению Польши»[144]. Но даже в этих идиллических мечтаниях нет призыва к сословному равенству, а только несбыточная надежда на социальную гармонию различных сословий.
140
Особенное неодобрение вызывают у него московские перебежчики, которые «тайно передают своим наши планы». Таких, по Михалону, татары держат в неволе, а ливонцы убивают. Свою неприязнь он подкрепляет ссылками на Иисуса, сына Сирахова: «Не верь врагу твоему вовек», «не ставь его подле себя, чтоб он, низринув тебя, не стал на твое место». Об эволюции образа татар в польской общественной мысли XVI-XVIII вв. см. подробнее:
141
См.:
143
О равнодушии «наших предков» к собственности, жизни вне богатства и вне бедности, отсутствии среди них ссор, убийств, предательств и измен писал, например, М. Кромер (