Если бы ты меня послушала, ты бы все сожгла и ничего бы не произошло, не дошло. Напротив, я хочу сказать, что что-нибудь, то, что невозможно уничтожить, обязательно бы произошло, дошло бы, вместо того бездонного несчастья, в которое мы погружаемся. Но несправедливо было бы сказать, что ты меня не послушала, ты ведь прекрасно услышала тот голос (нас набралось уже на целую толпу в этом первом конверте), который просил тебя не уничтожать, но сжечь, чтобы спасти. Но ничего не произошло, потому что ты захотела сохранить (а значит, потерять) то, что в самом деле составляло смысл призыва, заключенного в интонациях моего голоса, ты помнишь, прошло столько лет после моего первого «настоящего» письма: «сожги все». Ты мне ответила сразу же, на следующий день, и твое письмо заканчивалось так: «Письмо заканчивается требованием этого наивысшего наслаждения: желания быть разорванной тобою» (ты настоящий знаток двусмысленности, мне очень понравилось, как ты перенесла это желание на письмо, а потом добавила) «Я сжигаю. У меня возникает глупое чувство верности тебе. Однако я храню некий образ твоих фраз [после того как ты мне их показал]. Я пробуждаюсь. Я вспоминаю пепел. Какая это удача — сжечь, да.» Твое желание требует, приказывает, заставляет достичь своего назначения все то, чего мы боимся. И то, что погубило нас, так это твое банальное желание — я называю это ребенком. Если бы мы уже могли умереть, один или другой, мы бы лучше сохранились. Я вспоминаю, как однажды кому-то сказал по-английски, еще в самом начале нашей истории, «I am destroying my own life» (Я разрушаю свою собственную жизнь). Должен все-таки уточнить, что, когда сначала я написал «сожги все», я сделал это не из чувства осторожности или из соображений секретности, не из-за заботы о самосохранении, но для того (исходное условие), чтобы вновь возрождалась уверенность в каждом мгновении и без непосредственного участия памяти. Сделать невозможным сам процесс забывания, символически конечно, вот в чем ловушка. В одном порыве (так ли уж искренно?) я говорил тебе, я хотел сказать, что предпочитаю оправдывать твое желание, даже если оно не относится ко мне. Я был совершенно сумасшедшим, вне себя, но какая удача! С тех пор мы с тобой переневро-некрозировались, это прекрасно, но вот
Повинуясь безотчетному побуждению, ты захотела сохранить и меня тоже, и вот мы лишены всего. Я еще мечтаю о втором холокосте, который не заставит себя долго ждать. Знай, что я всегда к этому готов и в этом моя верность. Я чудовище верности, извращенно неверный.
Первая катастрофа — это существование пресловутого архива, который отравляет все, это потомство, при котором все катится по наклонной
Я не знаю, когда вернусь, в понедельник или во вторник, я позвоню, и если ты не можешь прийти меня встретить на вокзал, я
8 июня 1977 года.
и я согласен с тобой, что мое «желание» — ты нашла лучшее слово — подарить бессмертие этой открытке может показаться слегка подозрительным. Прежде всего потому, что она, вне всякого сомнения, была в программе двух самозванцев, сцена, разворачивающаяся между ними, очевидцем которой был Парис, очевидцем или первым изобличителем, ты можешь также назвать его тем, кто уводит с накатанной дороги, или даже поставщиком («purveyoroftruth» они выбрали такой перевод для названия «Носителя истины»), или еще разоблачителем, но тогда он должен был принять в этом участие. И в планы этих двух ловкачей входит также иметь ребенка от меня, причем за моей спиной.
Передача смысла или семени может быть отвергнута (штемпель, марка и возврат к отправителю). Представь тот день, когда, как я уже говорил, можно будет послать сперму почтовой открыткой, без выписывания чека в каком-либо банке спермы, и что она останется живой, живой для того, чтобы искусственное оплодотворение привело к зачатию и даже желанию. Моя дорогая, докажи мне, что не в этом заключается обыденная трагедия, старая, как Мафусаил, древнее тех сомнительных методов, к которым мы прибегаем.
Невозможное признание (сделать которое мы рискнули, которое кто-то другой выудил из нас, прибегнув к беззастенчивому шантажу истинной любви), я представляю, что оно может быть сделано только ради детей, для детей, единственных, кто не сможет это выдержать (внутри нас, разумеется, так как «реальным детям», в принципе, на это наплевать) и, соответственно, заслужить. А взрослым же можно признаться во всем и ни в чем.