Георгий Иванов видит мир и многое в нем понимает. Именно поэтому, несмотря на традиционные, в сущности, средства, стихи его звучат «модернистично». Но в этом видении мира есть что-то на редкость общее всем, как будто воспринимает не отдельное неповторимое сознание, а какой-то обобщенный человек нашего века. (Пусть не обманывает «субъективная» ивановская «манерка»: она может надоесть поэту и он ее легко сбросит). В этом смысле фамилия Иванов даже символична. По его стихам историки потом смогут изучать сознание нашей эпохи. Остается только удивляться слепоте критиков, проповедующих поэзию современную, злободневную и неотрешенную от времени. Все эти качества есть у стихов Георгия Иванова, он не менее «современен», чем Некрасов для своего времени.
Мы все Ивановы, другой Цветаевой нет и быть не может, Ходасевичи вымерли или вымирают. И вполне закономерно, что Георгий Иванов, разуверясь, сомневается и эпатирует, Ходасевич озлобляется, а Цветаева утверждает свою прихоть.
Сравнения, по общему признанию, бесполезны и методологически несостоятельны. Но все, без исключения, с удовольствием ими занимаются. Поэтому, продолжим наши сравнения.
Не знаю, насколько правильно называть Георгия Иванова «последним русским поэтом». Но назвать его первым русским поэтом из живущих сейчас есть много оснований. Единственным соперником в конкурсе на получение звания был бы Пастернак, и если брать творчество каждого из них в целом, выбор очень труден — не только сами поэты несравнимы, но и аудитории их взаимно друг друга исключают. Хотя некоторые литературные группы за рубежом (например, в Праге) в свое время Пастернаком увлекались, эмиграция в целом его не приняла, и даже лучшие ее критики плохо в нем разбираются. С другой стороны, наиболее курьезные отрицательные отзывы о Георгии Иванове приходилось слышать чаще всего от «новых эмигрантов».
Тем не менее, если присуждать пальму первенства сейчас, в 1957 году, она скорее всего должна была бы достаться Георгию Иванову. Пастернак, — не по своей вине, пожалуй, — постепенно терял внутренний поэтический накал, хотя виртуозность его остается тою же, и он (совсем как Георгий Иванов) может писать даже «левой рукой». Пастернак позрелел за последние годы, но куда делось волшебство «го первых книг? По-прежнему ждешь его новых стихов, но их уже не любишь. Тогда как Георгий Иванов именно в зрелом своем творчестве стал незаменимым, и в каждом его новом цикле есть хоть одно стихотворение, само собой ложащееся «навсегда» на самую заветную полку поэтической памяти. Тем не менее, поэзия в России скорее пойдет за Пастернаком, чем за Георгием Ивановым. Но это уже явление «историко-литературное».
Из множества реакций на поэзию Георгия Иванова две кажутся мне особенно типичными.
Среди его хулителей немало людей, которые, в общем, признают «довольно высокое» качество его стихов, но их отталкивает, раздражает, возмущает то, что они называют «нигилизмом». (Впрочем, злоупотреблением словечка «нигилизм» грешат все, кто пишет о Георгии Иванове). На низших ступенях эстетического восприятия тут чаще всего недоразумение. В строке «хорошо, что нет Царя» не слышат интонации, читают слова, как читали бы их в газетной передовице, или же не дочитывают стихотворения до конца. Это эстетические зубры, которых, к сожалению, больше, чем политических (и в политике они частенько «левые»).
На более высоком уровне (мне приходилось встречать даже поэтов) этот род отрицания встречается у так называемых «цельных» людей, которые не любят неблагополучия. Пессимизм они принимают и в больших дозах, но в «классической» упаковке. Так Боратынскому прощают то, чего не прощают Георгию Иванову, ибо у Боратынского — человек с большой буквы, значит не я, всё в порядке. Но ивановские стихи кусаются, и это не нравится. Очень часто в связи с этим начинается неизбежное отделение так называемого «содержания» от так называемой «формы». Я встречал людей, которых до глубины души возмущали строчки:
Конечно, есть и развлеченья:
Страх бедности, любви мученья,
Искусства сладкий леденец,
Самоубийство, наконец.
Они советовали Георгию Иванову быть последовательным и «цельным» (как они) и идти самоубиваться, а не соблазнять других [1] (о, не их конечно, их не соблазнишь, но ведь всегда есть мальчик, который насмотрелся фильмов я убил свою бабушку). «Цельность», всё-таки, большой дефект, и я даже предпочитаю милого рецензента из полуграмотного сан-франциского журнала, который без негодования, а в недоумении, с упреком, писал о том же стихотворении: «Такой, казалось бы полный переживаний человек, и вдруг — самоубийство…». И, похвалив «отличную технику» рекомый рецензент не перестает жалеть о «духовной слабости» ивановских стихов, о «некотором моральном скольжении поэта куда-то вбок». Сей рецензент подводит нас к другой категории читателей Георгия Иванова, — его стыдливых защитников. Они признают, что у поэта есть вещи не совсем приемлемые в хорошем обществе, и они готовы принести обществу за поэта свои искренние извинения. Операция производится разными, но очень знакомыми средствами: 1) отделением неприятного от приятного («Вы знаете, я в «Войне и мире» пропускаю эти главы с философией поэзии» или «Мне тоже не нравятся онучи у Некрасова, «о у него есть — их немного, правда, — совсем пушкинские – строки, напр., «Прости, не помни дней паденья»); 2) при помощи формулы общедоступной сложности в два слоя («Иван Иванович только притворяется суровым, у него золотое сердце»; Гоголь — это «смех сквозь слезы», «наплевательство у Георгия Иванова — маска, поза, под которой скрывается другое»). Многослойность вообще, почему-то больше удовлетворяет, многоликости избегают. Так Пушкина тащит каждый в свой лагерь, так принято возмущаться Розановым-Варвариным и снисходительно замечать о Толстом-критике: «Великий был человек, а Шекспира не понял». Любят вертикальное, а горизонтальное вызывает негодование. Георгий Иванов многолик, а не многослоен, и каждое его лицо «необходимо.