Только в поэме “Про это” отчаянная схватка поэта с бытом дана в обнажении, быт не олицетворен, непосредственно в мертвенный быт вбивается слов напором поэт, и тот в ответ казнит бунтаря “со всех винтовок, со всех батарей, с каждого маузера и браунинга”. В других вещах М-го быт персонифицирован, но это, по авторскому замечанию, не живой человек, а оживленная тенденция. Определение этого врага в поэме Человек предельно общо: “Повелитель Всего, соперник мой, мой неодолимый враг”. Врага можно конкретизировать, локализовать, можно назвать его, скажем, Вильсоном, поселить в Чикаго и языком сказочных гипербол набросать его портрет. Но тут же следует “небольшое примечание”: “Художники Вильсонов, Ллойд-Джорджев, Клемансо рисуют — усатые, безусые рожи — и напрасно: все это одно и то же”. Враг — вселенский образ, и силы природы, люди, метафизические субстанции — только его эпизодические облики-маски: “Тот же лысый, невидимый водит, главный танцмейстер земного канкана. То в виде идеи, то чорта вроде, то Богом сияет, за облако канув”. Если б мы вздумали перевести мифологию М-го на язык спекулятивной философии, точным соответствием этой вражды была бы антиномия “я” и “не-я”. Более адекватного имени врага не найти.
Так же, как творческое Я поэта не покрывается эмпирическим Я, так обратно последнее не покрывается первым. В безлицем параде опутанных квартирной паутиной знакомых
Этот жуткий двойник, бытовое Я — собственник-приобретатель, которого Хлебников противопоставляет изобретателю. Его пафос — стабилизация и самоотмежевание: “И угол мой, и хозяйство мое — и мой на стене портретик”.
Призрак незыблемости миропорядка — квартирочного быта вселенной — гнетет поэта. “Глухо, вселенная спит”.
Этой невыносимой мощи должно быть противопоставлено небывалое восстание, имени для которого еще нет. “Революция царя лишит царева звания. Революция на булочную бросит голод толп. Но тебе какое дам название?” Термины классовой борьбы только условные уподобления, только приблизительная символизация, один из планов, pars pro toto. Поэт, “битв не бывших видевший перипетии”, переосмысляет привычную терминологию. В набросках к 150.000.000 даются следующие характерные определения: “Быть буржуем — это не то, что капитал иметь, золотые транжиря. Это у молодых на горле мертвецов пята, это рот, зажатый комьями жира. Быть пролетарием это не значит быть чумазым, тем, кто заводы вертит. Быть пролетарием — грядущее любить, грязь подвалов взорвавшее — верьте”.
Изначальная слитность поэзии М-го с темой революции многократно отмечалась. Но без внимания оставлена была иная неразрывность мотивов в творчестве М-го: революция и гибель поэта. На это намеки уже в Трагедии, а дальнейшем неслучайность этого сочетания становится “ясна до галлюцинаций”. Армии подвижников обреченным добровольцам пощады нет! Поэт — искупительная жертва во имя грядущего подлинно вселенского воскресения (тема Войны и мира). Когда в терновом венце революций придет который-то год, “вам я душу вытащу, растопчу, чтоб большая! — и окровавленную дам, как знамя” (тема Облака). В стихах революционных лет о том же рассказано в терминах прошедшего времени. Поэт, мобилизованный революцией, встал “на горло собственной песне” (это из последних стихов, напечатанных при жизни М-го; обращение к товарищам-потомкам, написанное в ясном сознании скорого конца). В поэме “Про это” поэт истреблен бытом: “Окончилась бойня *** Лишь на Кремле поэтовы клочья сияли по ветру красным флажком”. Этот мотив недвусмысленно вторит образам Облака.