Мотив самоубийства, совершенно чуждый футуристической и лефовской тематике, постоянно возвращается в творчестве М-го — от ранних вещей его, где вешаются безумцы в неравной борьбе с бытом (дирижер, человек с двумя поцелуями) — до сценария “Как поживаете”, где газетное сообщение о самоубийстве девушки приводит в ужас поэта. Рассказав о застрелившемся комсомольце, М. добавляет: “До чего ж на меня похож! Ужас”. Он примеривает к себе все варианты самоубийства: “Радуйтесь! Сам казнится *** Обнимет мне шею колесо паровоза *** Добежать до канала и голову сунуть воде в оскал *** А сердце рвется к выстрелу, а горло бредит бритвою *** К воле манит, ведет на крыши скат *** Аптекарь, дай душу без боли в просторы вывести ***”
Резюме поэтической автобиографии М-го (если угодно — лито-монтаж): В душе поэта взрощена небывалая боль нынешнего племени. Не потому ли стих его начинен ненавистью к крепостям быта, и в словах таятся “буквы грядущих веков”? Но, “гражданин-фининспектор, честное слово, поэту в копеечку влетают слова”. Изначальный образ М-го: “Выйду сквозь город, душу на копьях домов оставляя за клоком клок”. С каждым шагом все острее сознание безысходности единоборства с бытом. Клеймо мучений выжжено. Способов досрочной победы нет. Поэт — обреченный “изгой нынчести”.
Этот мотив теряет литературность. Сперва из стиха он уходит в прозу. “Деваться некуда” (ремарка на полях “Про это”). Из прозы в жизнь: “Мама, сестры и товарищи, простите, — это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет” (из прощального письма М-го).
Он давно был наготове. Еще пятнадцать лет тому назад, в прологе к сборнику стихов писал:
Тема самоубийства становится, чем дальше, все навязчивей. Ей посвящены напряженнейшие поэмы М-го — “Человек” (1917) и “Про это” (1923). Каждая из этих вещей — зловещая песнь торжествующего над поэтом быта; лейтмотив — “любовная лодка разбилась о быт” (стих из прощального письма). Первая поэма — подробное описание самоубийства М-го. Во второй уже четко ощущение внелитературности этой темы. Это уже литература факта. Снова — только еще тревожней — проходят образы первой поэмы, резко намечены этапы бытия — “полусмерть” в вихре бытового ужаса и “последняя смерть” — “в сердце свинец! чтоб не было даже дрожи!” Тема самоубийства настолько придвинулась, что зарисовывать больше невозможно (“не к чему перечень взаимных болей, бед и обид”), — нужны заклинания, нужны обличительные агитки, чтобы замедлить шагание темы. Уже “Про это” открывает длинный заговорный цикл: “Я не доставлю радости видеть, что сам от заряда стих”. “Мне бы жить и жить, сквозь годы мчась”… Вершина цикла — стихи Сергею Есенину. Обдуманно парализовать действие предсмертных есенинских стихов — такова по словам М-го целевая установка этого стихотворения. Но когда читаешь его сейчас, оно звучит еще могильное, чем последние строки Есенина. Эти строки ставят знак равенства между жизнью и смертью, а у М-го на сей день один довод за жизнь — она труднее смерти. Это такая же проблематичная пропаганда жизни, как прежние стихи М-го о том, что только неверие в загробь останавливает перед пулей, или как его прощальное “счастливо оставаться”.
А слагатели некрологов о М-м твердят наперебой: “Всего можно было ждать от Маяковского, но только не того, что он покончит с собой. Кто угодно, казалось, только не Маяковский” (G. Адамович). “Соединить с этим обликом идею самоубийства почти невозможно” (А. Луначарский). “Так не вяжется его смерть со всем его обликом преданнейшего революции поэта” (Б. Мажин). “Смерть его до того не вяжется со всей его жизнью, так не мотивирована всем его творчеством” (редакционная статья Правды). “Такая смерть никак не вяжется с М., каким мы его знаем” (А. Халатов). “Это к нему не идет. Нам ли всем не знать М.?” (М. Кольцов). “Он, конечно, не подавал ни единого повода предполагать такой конец” (Петр Пильский). “Непонятно. Чего ему недоставало?” (Демьян Бедный).