Выбрать главу

Потому философские занятия Цицерона — это своего рода самоутешение, стремление обрести в теоретическом обосновании своих взглядов уверенность, поколебленную практическими неудачами. Об этой «утешительности» философии Цицерон говорит и сам, правда, уже в связи с личной трагедией — смертью в 45 г. любимой дочери Туллии, что побудило его к еще большему углублению в философские размышления, плодом которых стали «Утешение» (сочинение, практически не сохранившееся, но давшее заглавие «Утешению философией» Боэция) и уже упоминавшийся «Гортензий». Но отнюдь не случайно, что в ряду поводов к погружению в философию личные утраты и потери нередко сопутствуют разочарованию в государственной деятельности, реалии личной судьбы переплетаются с реалиями политическими. Так, во вступлении к трактату «О природе богов» Цицерон говорит, что философия явилась для него лучшим способом пережить смерть дочери (I 9); но непосредственно этому предшествует пассаж, описывающий и иную побудительную причину: «Когда меня утомила бездеятельность, а состояние республики было таким, что ею по необходимости должен был управлять и о ней заботиться только один человек, то решил я, во-первых, что ради самой республики следует изложить нашим людям философию, ибо я полагал, что важно и для украшения, и для славы нашего государства, чтобы столь важные и славные вещи были изложены также и на латинском языке» («О природе богов» I 7; пер. М. Рижского, ср. «Академические исследования» I 10—12). Характерно, что занятия «высокими предметами» оказываются продиктованными, с одной стороны, невозможностью практического участия в делах государства, а с другой — заботой о благе и процветании этого государства. Философия и политика оказываются по сути двумя сторонами одной медали; последняя призвана реализовывать в действительности предписания первой. Не случайно поэтому, отдавая философии первенство среди наук, Цицерон тем не менее ставит политика выше философа, ибо «достоинство каждого искусства — в его использовании» («О государстве» I 1).

Именно этой необходимостью связать философию и государственную деятельность воедино объясняется и постоянное сближение, причем сближение сознательное, философии и риторики в трудах Цицерона. С одной стороны, его цель — не просто сделать наследие греческой философии доступным римлянам, но сделать это «подходящим, ясным, изящным» языком, как подобает оратору, иначе труд останется втуне. В стремлении к такому соединению он считает своими союзниками Платона, Аристотеля и Демосфена («Об обязанностях» I 2—4). Стойкая убежденность в необходимости риторического оформления философской мысли сквозит в его слегка кокетливой, но значимой фразе, которой он объясняет быстроту своих философских писаний: «Они не более, чем списки (греч. ἀπόγραφα — копии, сделанные писцом), и потому не требуют особого труда. Я всего лишь облекаю их в слова, в коих нет у меня недостатка» («Письма к Аттику» XII 52). Но, с другой стороны, не только философия нуждается в искусном словесном выражении, но и наоборот: без философского обоснования своего предмета, «знания вещей», ораторское искусство теряет самую суть своего государственного предназначения. Потому Цицерон так настойчиво пытается преодолеть прискорбный «разлад» между риторикой и философией, наметившийся со времен Платона («Об ораторе» III 60 и далее); потому убеждает сына Марка считать единым целым философские и риторические сочинения отца («Об обязанностях» I, 3); потому его определение идеального оратора vir bonus dicendi peritus («добропорядочный человек, искусный в речах») к греческому критерию искусства слова добавляет типично римскую идею нравственного совершенства, а стало быть, в не меньшей степени оказывается подходящим и для характеристики истинного философа. Нет нужды добавлять, что в своих трудах Цицерон стремился воплотить именно этот двойной идеал.