— Теперь остается только ждать, — пряча глаза, говорили друг другу люди.
Мэри сидела на корме. Раньше здесь были и другие суда: туристы на моторных лодках, журналисты с камерами, покуда их не разогнали с полицейского катера. Теперь воцарилась тишина. Мэри сидела, дрожа от озноба, несмотря на теплынь. На ней было мужское пальто, которое в какой-то момент ее заставил надеть Тео. Воротник у пальто был поднят, ладони Мэри, спрятанные в чересчур длинных рукавах, встретились, поползли дальше и завершили свое движение, обхватив выше локтя встречную руку. Она сидела собранная, молча, отчужденно, чуть задрав подбородок, уставясь широко открытыми невидящими глазами на луну. С самого начала она не пролила ни слезинки, и лишь лицо ее, по ощущению, словно бы распалось, расплылось, стерлось от ужаса и горя. Сейчас злейшим ее врагом была надежда. Она сидела, как бывает, когда стараешься заснуть, — отгоняя мысли прочь, отгоняя прочь надежду.
Поблизости, в той же лодке, на виду у нее, хотя она на них не смотрела, сидели Вилли и Тео. Быть может, она воспринимала их зрительно с подобной остротой оттого, что весь этот мучительный день и вечер, среди сумятицы и нерешимости, глаз ее привык поминутно натыкаться то на одного, то на другого. Из всех людей, от которых ее словно ножом отрезало горе, Вилли и Тео отдалились наименее. Сейчас, в лодке, Тео сидел поблизости и время от времени, не глядя на нее, тянулся погладить рукав ее пальто. Кейси встретила весть о том, что стряслось, рыданиями. Кейт тоже не сдержала слез. Октавиан метался туда-сюда, осуществляя руководство, названивая по телефону. Она, должно быть, разговаривала со всеми ними, — она не помнила. Сейчас воцарилось молчание.
Мысли, которым предавалась Мэри, с тех пор как более получаса назад села в катер береговой охраны, были на удивление мирными и витали вдалеке. Возможно, из безотчетного стремления оградить себя от нестерпимых мук надежды, думала она об Алистере, вспоминая, что говорил о нем Дьюкейн. Tel qu’en lui-même enfin l’éternité le change[45]. Невольно в голове у нее сложилась фраза: «Каково это, мой Алистер, — быть мертвым?» Что-то всколыхнулось в ней при словах «мой Алистер» — что-то похожее на скорбную и тихую любовь. Как могла она знать, что это нечто в ее душе, в ее мозгу, где все, казалось, вымерло, кроме этих почти бессмысленных слов, — что это все же любовь? Но тем не менее — знала. Стало быть, можно их любить — тех, кто пополнил собой бесчисленные ряды умерших? Умерших, мертвых, подумала она и рассеянно, бесчувственно, отрешенно соотнесла это понятие со своим сыном.
Случается смерть, случается любовь, — всю жизнь мы приемлем случайное, нечаянное. Но если любишь нечто столь хрупкое, недолговечное, вцепляешься в любовь и ее предмет бульдожьей хваткой, то не должны ли в твоей любви произойти перемены? Есть лишь один непреложный императив — императив любить, но где взять силы любить то, чему назначено умереть, — что, более того, уже мертво? О, убаюкай меня, смерть, дай мне уснуть. Пусть отлетит безгрешный дух, покинув мою грудь[46]. Ты ведь и сам — лишь горстка праха, щепоть все той же недолговечности, тень, мимолетно скользнувшая по хаосу непредсказуемого мира. Раз материал, из которого соткано все сущее, — это смерть и случай, а любовь все-таки не бывает беспредметной, значит, нам остается любить смерть и случай. Движется эта преображенная любовь по океану случайностей, поверх очертаний усопших; любовь, столь бесстрастная, холодная, лишенная всякой красоты, что ее едва и распознаешь, — разве только по названию, так мало она задевает тебя за живое. Вот какую любовь испытывала сейчас Мэри к своему покойному мужу и к безликому призраку вероятного утопленника-сына…
Возвратился полицейский катер; неожиданно с него направили на утес очень яркий прожектор. Все встрепенулись. Гуще стала вокруг лиловатая теплая темень. В полукружье света на утесе проступила тускло-красная с серыми прожилками пятнистая расцветка, поблескивая в тех местах, откуда только что начался отлив. Над темно-бурой полосой водорослей, словно нездешнее видение, красовались на слепящем свету перистые кустики белых ромашек.
— Глядите!
Над урезом воды обозначилась темная черта. Мэри передернулась. Ожив, в нее вонзились изнутри острые шипы надежды. Утонул, утонул, спеша притупить боль, твердило сознание.
— Свод там покатый, учтите, — сказал кто-то из береговой охраны.
45
«Кто, канув в вечность, изменился, став самим собой»