А
Р
А
Т
Е
R
APATERNOSTERO
О
S
T
Е
R
О
Кто изобрел и на какой закоптелой стене нацарапал, чародействуя, эти магические письмена, какие силы — наверняка более темные и, пожалуй, более реальные, чем христианское Божество, — тщился вызвать их изысканной формой и тайным содержанием? И что проделывал с ними Радичи, пытаясь направить их могущество по иному руслу и завладеть их талисманной ценностью? Дьюкейн переключил свое внимание на буквы, окаймляющие квадрат. Опять дважды «А» и «О», только в другом порядке. И тогда остальные буквы попросту складывались в RADEECHY PATER DOMINUS[49].
Дьюкейн отбросил прочь лист бумаги. Разочарование, сострадание, грусть смешались в его душе. Было что-то мальчишеское, жалкое в эгоцентризме, с которым Радичи присвоил латинскую формулу. Нечто подобное мог бы вырезать школьник на крышке своей парты. Вероятно, во всяком эгоцентризме, если докопаться до самой его основы, присутствует доля ребяческого. Острая жалость к Радичи овладела Дьюкейном. Разгадывая криптограмму, он словно бы вступил в разговор с Радичи, но разговор невнятный, бессвязный. После стольких нагромождений вокруг служения силам зла — и перевернутый крест, и убитые голуби — сердцевина всего этого выглядела такой ничтожной и пустой. Но при всем том Радичи был мертв, а силы зла — достаточно неподдельны, коль скоро дважды побудили его насильно оборвать человеческую жизнь. Проникнуть взором в этот мир Дьюкейн был неспособен. Он видел там одно лишь нелепое, ребяческое, а то, чему полагалось бы внушать страх, представлялось каким-то слабеньким, убогим. Возможно, некие силы и впрямь существуют и это, возможно, силы зла, но они — так, мелкая сошка. Истинное же зло, огромное, грозное, — то зло, что порождает войны и рабство, и бесчеловечность одного по отношению к другому, — заключено в уверенном, бестрепетном, несокрушимом себялюбии вполне обычных людей, таких, как Биранн и как он сам.
Дьюкейн встал и прошелся по комнате. Окружающее пространство определенно расчистилось. Нет Файви и Джуди, нет Биранна, нет Джессики и Кейт, и Полы. Он посмотрел на себя в зеркало. Лицо, которое он привык аттестовать про себя как «сухое», осунулось и заострилось, у волос, заметил он, — сальный, неопрятный вид, седая прядь, спадающая на лоб, потускнела. Глаза мутные, слезятся. Нос покраснел от солнца и блестит. И так нужен хоть кто-нибудь рядом! Побриться, кстати, тоже не мешало бы…
Завершилась эпоха в моей жизни, сказал себе Дьюкейн. Он потянулся за писчей бумагой, сел и начал писать:
«Дорогой Октавиан!
С искренним сожалением сообщаю Вам, что я вынужден подать в отставку…»
Глава тридцать восьмая
Не хватало лишиться чувств при виде него, подумала Пола.
Нелепая мысль — увидеться в Национальной галерее! В своей открытке он предложил ей встретиться у картины Бронзино. Пола была тронута. Но все равно идея была сумасбродная, типично в духе Ричарда. Пришли он ей письмо, а не открытку, она могла бы предложить со своей стороны что-то другое. А так казалось естественным отозваться тоже открыткой с коротким «да». Слава богу, что в этот ранний час здесь еще никого не было, не считая смотрителя, который находился в соседнем зале.
Пола пришла раньше времени. Поскольку Ричард, с его неумением подумать о других, назначил встречу ни свет ни заря, ей пришлось переночевать в гостинице. Проситься к Джону Дьюкейну или к Октавиану и Кейт не хотелось. Откровенно говоря, Октавиану и Кейт она вообще ничего не сказала. Кроме того, ей требовалось побыть одной. Ночь она провела без сна. За завтраком не смогла заставить себя проглотить ни крошки. Потом сидела в вестибюле, ломая пальцы и следя за стрелками на стенных часах. Один раз пришлось бежать в уборную из опасения, как бы ее не вырвало. Кончилось тем, что она пулей вылетела на улицу и вскочила в такси. И вот теперь ей предстояло ждать еще полчаса.
Могу и лишиться, думала Пола. Ее по-прежнему мутило, над самой головой, казалось, навис черный полог, грозя вот-вот опуститься ей на глаза. Если ее накроет эта мгла, ее поведет всем телом вбок, и она, потеряв равновесие, полетит вниз головой в темный провал. Пола очень ясно представила себе, как у нее закружится голова и поплывет почва из-под ног. Надо сесть, подумала она. Она осторожно приблизилась к квадратной, с кожаными сиденьями, скамье в центре зала и опустилась на нее.
Насилие, акт насилия по-прежнему стоял между ними, как гора — или, вернее, сделался словно бы уродливой принадлежностью самого Ричарда, чем-то вроде пугающего увечья, как, например, металлическая нога. Странно, что это сравнение пришло ей в голову. Потому что на самом деле металлическая нога была у Эрика. Что же, та сцена в биллиардной перечеркнула Ричарда для нее раз и навсегда? Она не задумывалась над этим, но, судя по всему, считала, что да. Иначе никогда не ушла бы от Ричарда. А так у нее даже мысли не возникло, что можно остаться. Разумно ли, не безрассудно ли было придать этому эпизоду такое значение, такую, в сущности, физиологическую значимость?