В Гейдельберге как бы «витал дух Вебера», чему способствовало то, что кафедру социологии в университете занимал его брат Альфред, а в качестве неофициального центра социологической мысли выступал салон его вдовы, Марианны Вебер. Без вхождения в этот салон в Гейдельберге не стоило и думать о карьере социолога — «veto» Марианны Вебер было «смерти подобно». Однажды Элиас получил приглашение выступить с докладом в этом салоне. Он занимался в это время итальянским Возрождением, но доклад сделал о связи готической архитектуры с социально-экономическими процессами в Средние века. В докладе утверждалось, что устремленные вверх шпили соборов возникали не только из-за того, что горожане стали больше верить в Бога, но и в силу возросшей конкуренции между городами. Доклад имел успех, и Элиас сделался завсегдатаем этого салона. Благодаря этому ему удалось выбрать и согласовать с Альфредом Вебером тему своего исследования, которое должно было стать основой диссертационной работы («Habilitation»). Элиас собирался писать о Флоренции XV–XVI вв., о связи социальных процессов с возникновением физики и математики Галилея и других итальянских ученых. Однако у Вебера в очередь выстроилось немалое число желающих защищать диссертацию, и Элиасу потребовалось бы ждать своего часа долгие годы. В 1930 г. Манхейм получил пост профессора во Франкфурте-на-Майне и предложил Элиасу последовать за ним и поработать у него три года ассистентом — затем он обещал дать ему «зеленый свет» для защиты. Когда три года прошли и Элиас выполнил все соответствующие формальности, к власти пришли нацисты, а потому его диссертация («Придворный человек. К социологии двора, придворного общества и королевского абсолютизма») так и не была защищена. Работа над этой диссертацией во многом определила все дальнейшие исследования Элиаса, а текст ее — с существенными изменениями и дополнениями — вышел лишь в 1969 г. под заглавием «Придворное общество».
Элиас в своих автобиографических заметках уделил большое внимание спорам между Манхеймом и A. Вебером. И это не случайно: тематика его научной деятельности во многом определяется дискуссиями 20х годов по социологии знания.
Первый раздел главной работы Элиаса «О процессе цивилизации» начинается с рассмотрения характерной для почти всей немецкой мысли оппозиции «культура — цивилизация». Вебер, занимавшийся социологией культуры, вслед за своим великим братом считал культуру не сводимой к хозяйственным отношениям и материальным интересам. Он полагал, что в развитии религии, искусства, науки имеются свои особенности в сравнении с экономикой или техникой, а термин «прогресс» вообще вряд ли применим в области искусства или религии. Будучи наследником немецкой либеральной и гуманистической традиции, Вебер противопоставлял друг другу «культуру» и «цивилизацию». Происходящие социально-политические процессы он оценивал негативно, как «реварваризацию Германии».
Манхейм, в свою очередь, отталкивался от известного тезиса Маркса о том, что общественное бытие определяет сознание и, следовательно, разного рода идеологические «надстройки» определяются производственными отношениями, интересами[199]. Манхейм различал «тотальные» и «частичные» идеологии — он не стремился к сведению всех форм знания к «ложному сознанию». Однако сама логика вела его к релятивизму, где любое «надстроечное» образование, в том числе и «культура», связывалось с групповыми интересами. Он употреблял для этого термин «Seinsgebundenheit», означавший «привязанность» всякого мышления в той или иной степени к общественному бытию, изменение которого неизбежно ведет к переменам в общественном сознании.
Но если все существовавшие до сих пор учения являются отражением определенных интересов и тем самым выступают как идеологии, то эту оценку вполне можно было распространить и на учение самого Манхейма, также выражающее определенную партийную позицию. Такого рода релятивизм представляет собой самоубийство мысли не только в теории познания, но и в области морали («все позволено»); научное знание, сводимое к политической идеологии и к материальным интересам, утрачивает характер объективности и даже интерсубъективности.
Манхейм попытался избежать такого рода последствий, отличая собственный «реляционизм» от нигилистического релятивизма. Вслед за Ницше и Зиммелем он стал использовать термин «перспективизм»: каждая точка зрения частично отображает истину, какой-то частный аспект бытия, и целостная истина может быть уловлена за счет соединения различных перспектив. Но и при таком подходе открытым остается вопрос о том, откуда происходит тезис о частичной истинности всех перспектив, если каждая из них определяется исключительно материальными интересами той или иной группы, — т. е. если перспектива задается идеологией.
199
В марксизме исключение делалось для «пролетарской идеологии», которая по некой «предустановленной гармонии» отражает не партийные позиции, но истину в последней инстанции. Разумеется, эта доктрина, сделавшаяся чуть ли не религией в СССР, обладала ничуть не менее идеологическим характером, чем все разоблачаемые «буржуазные» идеологии.