Этот мотив «отплытия» в ту страну, на тот «Остров», с которого никто никогда не возвращается, постоянно возникает в его стихах, а с годами все отчетливее звучит в них тема смерти, всё и вся поглощающей и обесценивающей, лишающей всякого смысла все мысли и чувства, слова, дела и события.
Г Иванов, как уже отмечалось, прекрасно понимал, что в Россию при тогдашней власти ему никогда не возвратиться. «Холодно… В сумерках этой страны Гибнут друзья, торжествуют враги. Снятся мне в небе пустом Белые звезды над черным крестом» (1, 332). И все же, вопреки всему и всякой логике и своим собственным утверждениям, он не только глубоко верил, но и абсолютно был убежден, что вернется обязательно, непременно. Но оставались вопросы: когда, как и в каком качестве Выше уже говорилось, что, конечно, он не был «баловнем судьбы». Кто-то с этим не соглашался. Однако, как говорится, суть дела была не в этом. В одном из своих стихотворений он задал вопрос: «Узнает ли когда-нибудь она, Моя невероятная страна, Что было солью каторжной земли?» (1, 370). А в другом — ответил: «Голубизна чужого моря, Блаженный вздох весны чужой Для нас скорей эмблема гора, Чем символ прелести земной» (1, 364).
Иными словами, жизнь на чужбине складывалась не только в привычном обиходе плохо, когда плохо, и в необычном – чем лучше, тем хуже. Образно говоря, «лучезарное небо над Ниццей», «тишина благодатного юга» — это ведь весьма впечатляющий по силе контраст «петербургской вьюге» и «занесенному снегом окну», о которых непрестанно помнилось и думалось до боли сердечной. «Спит спокойно и сладко чужая страна, Море ровно шумит. Наступает весна В этом мире, в котором мы мучимся» (1, 338). Конечно, были тут и муки совести: прилично ли и порядочно жить в красоте и достатке, когда тот, кого ты безраздельно любишь, прозябает в безобразии и бедности. А главное каждый из них, навсегда покинувших свою родину, унес с собой из детства и юности самые близкие и дорогие воспоминания о людях, природе и местах, где жизнь начиналась, и с которыми, как это с неумолимой беспощадностью обнаружилось позднее, ничто на свете сравниться не могло. Многие, как и Г. Иванов, могли сказать «Мы жили тогда на планете другой» (1, 312). Сближали их и другие воспоминания: и о том, что происходило это давным-давно, и о том, как неожиданно грянула катастрофа, всё уничтожившая. «О, всё это было когда-то – Над синими далями русских лесов В торжественной грусти заката… Сиянье. Сиянье. Двенадцать часов. Расплата» (1, 306). «Невероятно до смешного: Был целый мир и нет его» (1, 356).
И вот: «Прожиты тысячелетья В черной пустоте» (1, 374). Именно так в итоге оценивает он свою жизнь в эмиграции. И все чаще и чаще обдумывает, каким будет его путь домой. Иногда он просто радуется своему возможному, хотя бы в мечтах, возвращению: «Я хотел улыбнуться. Отдохнуть, домой вернуться» (1, 388). Подчас мечты уводят его гораздо дальше — в путешествие по России да еще и в качестве прославленного поэта: «Свою страну увижу наяву — Нева и Волга, Невский и Арбат — И буду я прославлен и богат» (1, 558). Гораздо чаще он настроен на лад более печальный, как человек, который подводит итоги своим земным хождениям по мукам «с изгнаньем, любовью и грехами» и делает признание, что хотел бы «Воскреснуть, вернуться в Россию — стихами» (1,573). На тот случай если такое не произойдет он высказывает более скромное и, может быть, самое заветное пожелание: быть похороненным в Петербурге: «На Успенском или Волковом, Под песочком Голодая, На ступенях Исаакия, Или в прорубь на Неве» (1,402).
Но есть у Г. Иванова во всех отношениях итоговое стихотворение, в котором он вспоминает о многом из того, что было в его жизни и в России и в эмиграции, любуется, грустит и, подчас, беспощадно оценивает и себя и свою жизнь, а также говорит всему и всем прости и в последний раз совершает прогулку по своим самым любимым местам с очень близким ему человеком.