Выбрать главу

Хорошо сказал об этом любимый Л. Андреевым А. Шопенгауэр: «Все в жизни говорит нам, что человеку суждено познать в земном счастьи нечто обманчивое, простую иллюзию… Жизнь рисуется на как беспрерывный обман… Если она дает обещания, она их не сдерживает или сдерживает только для того, чтобы показать, как мало желательно было желаемое… Жизнь с ее… маленькими, большими невзгодами, с ее обманутыми надеждами, с ее неудачами и разочарованиями — эта жизнь носит на себе такой явный отпечаток неминуемого страдания, что трудно понять, как можно этого не видеть, как можно поверить, будто жизнь существует для того, чтобы с благодарностью наслаждаться ею, как можно поверить, будто человек существует для того, чтобы быть счастливым» [170].

Можно предположить, что подобное, или близкое этому, понимание жизни вполне могло повергнуть Ипатова, человека с необыкновенно чувствительной душой, в печаль, никогда его не покидающую, и хотя бы отчасти прояснить вопрос, поставленный в рассказе: «Но что же это за горе такое, которому нет конца и предела, которое не насыщается ни временем, ни слезами, которое не спит и не дремлет, а бодрствует в ночи, которое не приходит и не отходит, а стоит вечно, не имеет над собою закона, — что же это за страдание такое?» (12, 264).

Думается, что некоторые из окружающих Ипатова людей если и не понимали отчетливо, то несомненно чувствовали, что горюет и печалится он не только о себе, что его слезы и стенания имеют касательство и к их жизни, ко всему, что во все времена огорчало и разочаровало всех людей, и к тому, наконец, что тот бесценный подарок, который каждый человек получает в виде дарованной ему жизни, у него непременно отнимется. (Как не вспомнить здесь А. Блока: «Так за что ж подарила мне ты Луг с цветами и твердь со звездами – Всё проклятье своей красоты?»).

В частности, не прошли бесследно слезные стенания Ипатова для приходского батюшки: к концу своих дней он обрел веру и успокоился (а ведь сомнения терзали его всю жизнь). К нему, как служителю церкви и просто человеку, много пожившему, не могло не прийти понимание, которого он прежде был лишен, что только слезам открыт Христос. «Кто никогда не плачет — никогда не увидит Христа. А кто плачет – увидит Его непременно. Христос — это слезы человечества, развернувшиеся в поразительный рассказ, поразительное событие.

А кто разгадал тайну слез? Одни при всяческих несчастиях не плачут. Другие плачут и при не очень больших… Что же это такое, мир слез? Да, это категория вечная. И христианство — вечно» [171].

С самой лучшей человеческой стороны проявила себя и жена Ипатова, Настасья Григорьевна, которая больше чем кто-либо другой слушала его, растянувшиеся на долгие годы, рыдания. «Другая бы как поступила? Отдала бы старика в богадельню или в сумасшедший дом, а сама к женатому сыну пошла бы, внуков нянчила, пользовалась бы разными старушичьими радостями, — никто и не осудил бы ее… Но… она …добровольно разделила его горькую и необыкновенную судьбу» (12, 265).

Особого внимания заслуживает финал рассказа. Однажды, уже незадолго до смерти Ипатова, зашли как-то случайно покупатели дома (сын Ипатова просил мать продать дом отца). Реакция этих людей, комиссионера и переводчика Никитина и иностранца Гартмута, их отношение ко всему, что они увидели и услышали в ипатовском доме, а они до этого времени ничего не знали о хозяине этого дома и о его более чем трагическом существовании, несомненно помогает прояснить подчеркнуто загадочный замысел рассказа.

Немало печального видел по своей профессии Никитин, но и он расстроился, как увидел пустые комнаты, «страхами зимы, бесприюта и одиночества повеяло на него от блестящих крашеных полов… Иностранец же, который не ожидал ничего такого, совсем потерялся; а когда… донесся тихий, но явственный стон, — схватил Никитина за руку и почти что закричал на своем языке:

– Что здесь такое?»

Иностранец «никак не мог примириться с тем, что далекие стоны не прекращаются, и сперва хотел заглушить их разговором о других продажных домах, а потом и Никитину велел замолчать и только слушал.

– Нет, это невозможно! – говорил немец и чуть не плакал…

– Ужасно! – отвечал уже успокоившийся комиссионер, обдумывая новые планы.

Немец с ненавистью посмотрел на его равнодушное лицо и вдруг сердито сказал:

– И с вами то же будет.

– За что? — удивился и даже усмехнулся Никитин, — Я ничего такого не сделал.

– А он сделал?

Тут оба они, при этих простых словах, вдруг поняли и почувствовали, что не нужно человеку вины, чтобы на всю жизнь стать несчастным и без меры наказанным. И, поняв это, ощутили столь сильный страх за себя и своих близких, что не могли ни одной минуты долее оставаться в этом доме…

С улицы они еще раз взглянули на дом Ипатова и поспешно разъехались по домам, так как каждому казалось, что дома без него прои­зошло несчастье» (12, 266, 267, 268).

Анализируя «Ложь», И. К. Михайловский писал: «Это что-то вроде монолога душевнобольного, в котором беспорядочным вихрем носятся фантастические образы, переплетаясь с реальною действительностью» [172].

И в самом деле, это рассказ-монолог, яростно непримиримый диспут героя с самим собой и со всей несправедливостью, со всем несовершенством бытия. В этом споре до предела обнажено отчаяние человека, взыскующего правды и более чем отчетливо понимающего, что у него нет ни малейшей надежды отыскать ее. «Я не знаю, что может значить эта „Ложь», — замечает далее Н. К. Михайловский, — кроме настроения отчаяния, вызванного невозможностью добиться правды. Может быть, лгущая женщина даже ни при чем в самом центре драмы (она и сама не знает правды о себе, и ей это страшно). Может быть, это настроение художника, тщетно старающегося уловить и выразить словом истинный смысл жизни в бесконечной пестроте ее явлений. Недаром Андреев говорит в одном месте о «непередаваемых красках жизни и смерти». Да, слово оказывается часто слишком бедным для выражения мыслей и чувств, в которых и в самих так много противоречий, что и сам мыслящий и чувствующий не всегда может различить свою правду» [173].

Критик очень верно подметил, что Андрееву важны не герои (в этом произведении, как и в ряде других у Андреева, это неизвестные нам «он» и «она»), а философско-психологическая ситуация как таковая: «он», охваченный страстью любви, усомнился в верности и любви к нему «ее». Для сомнений же (и «он» это прекрасно понимает) нет веских причин и оснований: «она» любит его и принадлежит ему. Но в этом, по мнению героя, не вся правда. И дело вовсе не в том, «она» сознательно лжет, вполне возможно, что «она» говорит искренне. Большая, непреодолимая ложь заключена в другом: в самом устройстве бытия и в самой природе человека. Никто не может безраздельно принадлежать кому-то. И прежде всего потому, что для этого потребовалось бы полностью отречься от своей индивидуальности, от своих мыслей, чувств, от своего угла зрения. Это прекрасно если не понимает, то ощущает герой рассказа: «Со страхом и болью я чувствовал, что вся моя жизнь тоненьким лучом переходила в ее глаза, пока я становился чужим для самого себя, опустевшим и безгласным — почти мертвым. Тогда она уходила от меня, унося с собой мою жизнь, и опять танцевала с кем-то высоким, надменным и красивым» [174]. Нельзя рассчитывать на абсолютное понимание со стороны ближнего и потому (такова художественная логика рассказа), что не существует раз и навсегда данной правды о душевном состоянии другого: то, что в текущий момент считается правдой, в любую следующую минуту может обернуться ложью или полуправдой.

вернуться

170

Шопенгауэр А. Избранные произведения. — М., 1992. — С. 64.

вернуться

171

Розанов В. Сочинения. — Л., 1990. — С. 260.

вернуться

172

Рус. богатство. — 1901. — № 11. – С. 72. Там же. — С. 73.

вернуться

173

Там же.

вернуться

174

Андреев Л. Собрание сочинений: в 16 т. Т. 2. — С. 198