Выбрать главу

В тот момент, когда Емельян совсем уж было решился на убийство купца Обаимова и с этой целью темной ночью залег под мостом, слуха коснулся женский плач. «И тут, брат, все и пошло прахом, все мои планы и полетели к чертям! Смотрю — так сердце и ёкнуло: ма-аленькая девчоночка, дите совсем <…> глазенки большие такие – смотрят так … и плечики дрожат-дрожат, а из глаз-то слезы крупнущие одна за другой так и бегут, и бегут <…> „Все, говорит, мне равно, я топиться пришла сюда" <…> И вдруг тут, братец ты мой, заговорил я <…> Сердце говорило. Да! А она все смотрит, серьезно так и пристально, и вдруг как улыбнется! <…> „Милый вы мой, вы тоже несчастный, как и я! Да?" <…> Да не все еще, а и поцеловала она меня тут в лоб, брат, — вот как! Чуешь? <…> Знаешь, лучше этого у меня в жизни-то за все сорок лет ничего не было! А?! То-то! А зачем я пошел? Эх ты, жизнь!..» (Г, 1,43, 44).

Нет, из таких людей, как Емельян, не получилось и не могло по­лучиться убийцы. Это, кстати сказать, прекрасно понял его хозяин, трактирщик: он сразу же прогнал Пиляя, когда услыхал от него этот рассказ. Трудно поверить, что он объят жаждой накопительства: он отказывается от денег (их ему предлагала спасенная им девушка). И не о деньгах, в которых он тогда очень нуждался, вспоминает он, а о чутком, человеческом к себе отношении. Иначе расцениваем мы теперь его грубость и жестокость, — они у него напускные, за ними скрывается душа человека благородного, доброго, легко ранимого. И, конечно, несправедливо считать, что в своем рассказе Горький пишет о том, как люди из народа «становятся рабами собственничества», смысл «Емельяна Пиляя» иной: человек из народа даже в самых неблагоприятных для него жизненных ситуациях остается человеком в высоком смысле этого слова.

Столь же неожиданно, как и Емельян, покоряет нас благородством Гришка Челкаш — портовый вор и пьяница; доброй и отзывчивой к горю оказывается «девица из гулящих» Наташа («Однажды осенью»); чуткой к красоте, свободолюбивой предстает рыбачка Мальва.

Во всех этих рассказах можно отметить общность композиции, характера развития сюжета, художественно-стилевых средств, каждый из них имеет развернутую экспозицию, включающую в себя детальное описание места действия и довольно развернутый портрет-характеристику героя. Пейзажи в этих рассказах, как и в легендах, эмоционально выразительны, романтически окрашены (в них звучат высокая патетика, призыв к свободе и нотки грусти, печали, порожденные сознанием недостижимости этой свободы). Однако в основе своей они глубоко реалистичны, в них непременно присутствуют подчеркнуто бытовые, индустриально-городские детали. Достаточно вспомнить хорошо известное начало «Челкаша»: «Потемневшее от пыли голубое южное небо — мутно <…> Закованные в гранит волны моря подавлены громадными тяжестями <…> бьются о борта судов. » (Г, 2, 7). Или первую сцену рассказа «Емельян Пиляй», где изображаются не только безбрежное море, «безоблачное, дышавшее зноем небо», но и гавань с «лесом мачт, окутанных клубами тяжелого, черно-сизого дыма», а также упоминается такая выразительная деталь, как «голые, грязные ноги» Емельяна (Г, 1,34).

Следует сказать, что в рассматриваемых рассказах Горький широко и обстоятельно изображает социальные условия, в которых живут его герои, сообщает немало подробностей, касающихся материального достатка (а вернее недостатка) каждого из них, описывает сложные взаимоотношения их с хозяевами. И в то же время в большинстве случаев решение конфликта, развязка сюжета в этих произведению предполагают привлечение романтических средств. Именно это и привносит остроту, придавая конфликту особый драматический накал. В момент столкновения Гришки с Гаврилой, читаем в «Челкаше», «море выло, швыряло большие, тяжелые волны на прибрежный песок, разбивая их в брызги и пену. Дождь ретиво сек воду и землю … ветер ревел … Все кругом наполнялось воем, ревом, гулом… За дождем не видно было ни моря, ни неба» (Г, 2, 40—41). Еще более красочна, эффектна и драматична развязка рассказа «Дед Архип и Ленька»: «Вдруг вся степь всколыхнулась и, охваченная ослепительно голубым светом, расширилась … Одевавшая ее мгла дрогнула и исчезла на момент … Грянул удар грома и, рокоча, покатился над степью, сотрясая и ее и небо, по которому теперь быстро летела густая толпа черных туч, утопившая в себе луну» (Г, 1, 72).

Заметно более самостоятельную роль выполняет в этих произведениях образ героя-рассказчика. Если в «Макаре Чудре» и «Старухе Изергиль» он в значительной мере лицо пассивное, то здесь он активно действует, спорит, отстаивает свои взгляды, обращается к читателю со всякого рода сентенциями. Образ этого героя во многом автобиографичен, он позволяет представить, как шло становление характера самого Горького, как расширялись и обогащались его представления о жизни и людях. При этом писатель не стремится как-то выпрямить сложный своих исканий, заблуждений и ошибок, он наделяет героя мыслями и настроениями, близкими к тем, которые в свое время, в пору скитаний были свойственны юноше Пешкову. И только нотки иронии свидетельствуют о том, что в пору создания этих произведений автор уже расстался со многими прежними своими верованиями и взглядами.

Вспоминая о том, как в одну из трудных минут жизни помогла ему «девица из гулящих» («Однажды осенью»), герой-рассказчик следующим комментирует этот факт: «Она меня утешала… Она меня ободряла… Будь я трижды проклят! Сколько было иронии надо мной факте! Подумайте! Ведь я в то время был серьезно озабочен судьбами человечества, мечтал о реорганизации социального строя, о переворотах, читал разные дьявольски мудрые книги, глубина мысли которых, наверное, недосягаема была даже для авторов их — я в то время всячески старался приготовить из себя „крупную активную силу". И меня-то согревала своим телом продажная женщина, несчастное, избитое, загнанное существо, которому нет места в жизни и нет цены, и которому я не догадался помочь <…> чем-либо» (Г, 2, 54—55). Подобные лирико-публицистические отступления важны в сюжетно-композиционном отношении. Они или обрамляют рассказ, или вставляются по ходу повествования. И в том, и в другом случаях они обобщают и подчеркивают идейно-художественный смысл, заключенный в конкретно-бытовых сценах, заостряют сюжет, делают его развитие более «упругим» и динамичным.

Так, мы видим, например, что по мере того как все больше раскрывается облик Шакро («Мой спутник»), заметно меняется и характер лирико-публицистических отступлений. Сначала они имеют самое посредственное отношение лишь к данному человеку, поясняя и оценивая его поступки и высказывания: «Он меня порабощал, я ему поддавался и изучал его, следил за каждой дрожью его физиономии, пытаясь представить себе, где и на чем он остановится в этом процессе захвата чужой личности. Он же чувствовал себя прекрасно, пел, спал и подсмеивался надо мной, когда ему этого хотелось» (Г, 1,130). Но постепенно смысловое наполнение этих отступлений приобретает заметно иной оттенок, они теряют свою конкретную направленность и возвышаются до широких обобщений. Автор говорит теперь не о спутнике по имени Шакро, а о спутнике, символизирующем все отрицательное и злое в человеке, то животно-стихийное начало, которое находится во вражде с разумом и подчас порабощает его: «Он крепко спал, а я сидел рядом с ним и смотрел на него. Во сне даже сильный человек кажется беззащитным и беспомощным, — Шакро был жалок. Толстые губы, вместе с поднятыми бровями, делали его лицо детским, робко удивленным <…> Я смотрел на Шакро и думал: „Это мой спутник …Я могу бросить его здесь, но не могу уйти от него, ибо имя ему — легион… Это спутник всей моей жизни… он до гроба проводит меня» (Г, 1, 133).

Героя рассказа «Мой спутник» не мучают никакие «вечные» проблемы, он считает, что жизнь, такая, какая она есть, в общем-то, вполне законна и справедлива. И в этом смысле он фигура не очень характерная для горьковских рассказов, в которых повествуется обычно о человеке «беспокойном», ищущем, не удовлетворенном ни собой, ни окружающими людьми. Чаще всего это бродяга, «перекати-поле», порвавший и семейные, и общественные связи. Но есть среди персонажей Горького и люди оседлые, состоятельные и, тем не менее, тоже лишенные покоя и живущие как бы в ожидании какой-то неотвратимой катастрофы.