Выбрать главу
Черная кровь из открытых жил — И ангел, как птица, крылья сложил…
Это было на слабом, весеннем льду В девятьсот двадцатом году…
…………………………………………….. Над широкой Невой догорал закат. Цепенели дворцы, чернели мосты —
Это было тысячу лет назад, Так давно, что забыла ты (1,265).

Следует признать, что это своеобразное летоисчисление способно обесценить не только хорошо известные, но и самые дорогие слова.

«Рассыпаются слова И не значат ничего»: будь то «история и человечество», «изгнание или отечество», «надежда, отчаянье, вера, неверие». И никак не понять — что это: «беспамятство или мучение», «где все, навсегда потеряло значение» (1,262). И подобным превращениям нет конца: еще вчера знакомое, родное лицо, сегодня — «уже чужое»; еще недавно представлялось, что твое прошлое навсегда с тобой, а теперь оказалось: «Это только сон во сне. Звезды над пустынным садом Розы на твоем окне» (1,267); разительно поменялось и представление о доме родном: теперь с ним связана не земная жизнь, а — предстоящая, вечная: «Ближе к снегу, к белой пене, Ближе к звездам, ближе к дому» (1, 270). Да, «рассыпались» слова и уходило из жизни человека что-то очень важное. «Страсть»? Нет и страсти. «Власть»? «Нет и власти Даже над самим собой». Нет и счастья — оно «выпало из рук. Камнем в море утонуло» (1,282).

Да, отношение к жизни, как в бытовом, так и бытийном проявлении, определяет и отношение к слову. И наоборот. Взаимосвязь здесь очевидна, ибо, как заметил Ницше, «вечные вопросы ходят по улице». Человек на чужбине, в том же Париже, близок к пониманию, что его одиночество и неприкаянность («По улицам рассеянно мы бродим, На женщин смотрим и в кафе сидим») обусловлены в основном тем, что он не находит «настоящих слов», а «приблизительные» больше не желает употреблять. Об этом же размышляет и его герой в «Распаде атома»: «Я хочу забыть, отдохнуть, сесть в поезд, уехать в Россию, пить пиво и есть раков теплым вечером на качающемся поплавке над Невой. Я хочу преодолеть отвратительное чувство оцепенения: у людей нет лиц, у слов нет звука, ни в чем нет смысла. Я хочу разбить его, все равно как. Я хочу просто перевести дыхание, глотнуть воздуху. Но никакого воздуха нет». И еще: «Душе страшно. Ей кажется, что одно за другим отсыхает всё, что ее животворило. Ей кажется, что отсыхает она сама. Она не может молчать и разучилась говорить» (2,15. 18). «Настоящие слова», как и воздух для жизни, остались в России, Петербурге, куда дорога навсегда заказана.

И что же делать? В Петербург вернуться? Влюбиться? Или Опера взорвать? Иль просто — лечь в холодную кровать. Закрыть глаза и больше не проснуться… (1,280).

Отношение к России у Г. Иванова не было однозначным и простым Он, как и упоминавшийся выше С. Л. Франк, склонен был «полагать, что часть вины за то, что произошло на их родине, была и на нем, на них, покинувших её. «Все мы герои и все мы изменники, Всем, верим словам. Что ж, дорогие мои современники, Весело вам? (1, 303). Горькие воспоминания о невосполнимых утратах лежали тяжелым грузом на душе, порождали ощущение зависимости, чувство весьма обременительной несвободы. Отсюда столь понятное стремление напрочь забыть особенно тревожившие факты и события из этого прошлого. Но было и не менее сильное желание понять и определить причину причин поистине катастрофических последствий деятельности как старой, так и новой власти, и подвластного ей исполнителя всех этих событий, связанных с войнами и революциями.

В известном стихотворении Г. Иванова «Свободен путь над Фермопилами» есть такие строчки: «А мы — Леонтьева и Тютчева Сумбурные ученики — Мы никогда не знали лучшего, Чем праздной жизни пустяки. Мы тешимся самообманами»… А «за морями-океанами Видна блаженная страна:

Стоят рождественские елочки, Скрывая снежную тюрьму. И голубые комсомолочки, Визжа, купаются в Крыму.
Они ныряют над могилами, С одной — стихи, с другой — жених»… (1, 387).

«Сумбурные ученики», можно предположить, «ученики», которые в свое время не смогли по достоинству оценить произведения этих выдающихся предшественников, т. е. соотнести прочитанное с особенностями национального развития России, жизни и характера русского человека. Интересна в этом плане статья Г. Иванова о К. Леонтьеве «Страх перед жизнью» (1932). Он напоминает в ней о том, что и при жизни и какое-то время после смерти К. Леонтьева его плохо понимали, но много ругали, а в XX веке вдруг обнаружилось, что «совпадение политических теорий Леонтьева с «практикой» современности прямо поразительно» [336]. Иными словами, «политические теории», которые еще недавно принято было называть «реакционными», в годы двоенные и пореволюционные, дали и материал и повод к совсем иному осмыслению. Едва ли ни в первую очередь это было связано с тем, что обычный человек, непосредственный участник мировой войны и революций, и — не только в России, проявил себя с самых, порой, неприглядных, низменных сторон, и потому вызвал глубокое разочарование и повсеместное осуждение.

В «Окаянных днях» И. Бунина есть такая запись: «Шел и думал, вернее, чувствовал: если бы теперь и удалось вырваться куда-нибудь в Италию, например, во Францию, везде было бы противно, — опротивел человек! Жизнь заставила так остро и внимательно разглядеть его, его душу, его мерзкое тело. Что наши прежние глаза, — как мало они видели, даже мои!» [337]. И здесь же задает вопрос: «Да, но во что можно верить теперь, когда раскрылась такая несказанно страшная правда о человеке?» [338]

Что же сильнее всего поразило многих, и особенно интеллигенцию, которая еще недавно полагала, что неплохо знает свой народ, и считала, что нужно не столько учить его, сколько учиться у него и мудрости и гуманности? Это — и, более чем странное, сочетание холопского желания угодить любому начальству, и — плохо скрываемая ненависть ко всякой власти. Это — и, поистине, удивительное равнодушие ко всему и всем, в том числе и к самому себе, и зачастую, ничем не оправданная жестокость и стремление к насилию, и не только в отношении к людям чужим, но и, подчас, к самым близким, а то и — родным.

Имея в виду советскую действительность, Г. Иванов пишет: все, что К. Леонтьев говорит в своих трудах, «нам уже знакомо заранее, и не из его статей, а непосредственно из окружающего нас хаоса и насилия… Всё знакомо — и «духовные начала», расцветающие «посредством принуждения», и конституции, которые «опасней пугачевщины», — и на совет «сорваться с рельс» и «стать во главе… умственной и социальной жизни человечества», с сердечным удовлетворением мы можем сказать: Есть. Уже сорвались. Уже стали». А перед тем Г. Иванов заметит: «подоплека у фашизма, гитлеризма, большевизма, что ни говори, одна» [339].

Да, Россия, и, разумеется, не только для него, перестала быть единой, теперь она как бы распалась — на прежнюю, дорогую и незабвенную, и — новую, советскую, глубоко ненавистную. Известно, что Г. Иванов был свидетелем и революционных и пореволюционных событий, и потому у него были основания полагать, что люди, активно утверждавшие эту новую власть, в большинстве своем, никак не могли быть отнесены к числу достойных, гуманных и порядочных. В этой связи, думается, можно следующим образом перефразировать известное выражение, скажи, каким «кумирам» поклоняешься, и я скажу кто ты.

вернуться

336

Леонтьев К.Н. pro et contra. Антология. Кн. 2. — СПб., 1995. С. 194.

вернуться

337

Бунин И. Окаянные дни. Воспоминания. Статьи // Сов. писатель. — М., 1990. — С. 129.

вернуться

338

Там же. – С. 118.

вернуться

339

Там же. – С. 194-195.