Выбрать главу

По законам дворянской чести Михаил Бакунин должен был вызвать на дуэль Станкевича, обманувшего его сестру. Вместо того он подвергает этот случай философскому рассмотрению, а Станкевич анализирует себя в письме к брату покинутой невесты: «Я никогда не любил. Любовь у меня всегда была прихоть воображения, потеха праздности, игра самолюбия, опора слабодушия, интерес, который один мог наполнить душу, чуждую подлых потребностей, но чуждую и всякого истинного, субстанционального (говоря языком философским) содержания. Действительность есть поприще настоящего, сильного человека, – слабая душа живет в Jenseits[74], в стремлении, и в стремлении неопределенном; ей нужно что-то (потому что в ней самой нет ничего определенного, что бы составляло ее натуру и потребность). Как скоро это неопределенное сделалось etwas[75], определенным, душа опять выбивается за пределы действительности. Это моя история; вот явная причина всей беды; то, что Белинскому кажется гениальностью, – мерзость просто» («Переписка…», 650). Станкевич отвергает собственный идеальный образ, предложенный ему друзьями, и изнутри строит другой, в котором господствуют сухость, апатия, холод.

«…Я имею добрых друзей, – пишет он в 1837 году В. А. Дьяковой, – которые готовы сказать, что мои потребности слишком обширны, чтобы могли удовлетвориться, слишком сильны, чтобы оставить меня в покое. Неправда! Моя голова была сбита с толку, душа пуста и ослаблена… Я не имел определенного желания, и потому удовлетворять было нечего; я хотел перерождения, которое бы мне дало самые потребности… И такая слабая, убитая душа могла любить? – отделенная от мира – Schöne Seele[76] – она создавала себе бледные образы и потом искала им подобия между людьми… Встреча, ошибки, противоречие, кризис – были необходимы. Я понял свое положение, свое прежнее ничтожество, не заменивши его ничем; я проклял эту Schönseeligkeit[77] и не сошелся с миром; от этого – сухая борьба, отнявшая у меня столько времени и сил, – и теперь еще не могу я освободиться от этого рабского сомнения, от этих мучительных мыслей, которые вяло и мучительно работают в голове…» («Переписка…», 723). Сухость, вялость – для Станкевича это идеологические грехи и в то же время физически мучительные состояния. Через три года в письме к той же В. Дьяковой Станкевич утверждал, что она найдет в нем «гомункула, парящего между небом и землею, ощущающего свою стеклянную лачужку и не обладающего достаточною силою для того, чтобы разбить ее…» («Переписка…», 738). Речь здесь идет о гомункулусе, выведенном в колбе искусственном человечке из второй части гётевского «Фауста». Но образ бессильного существа, «парящего между небом и землею», очень близок и к «Недоноску» Баратынского; это стихотворение в 1835 году напечатано было в «Московском наблюдателе» (позднее оно вошло в сборник «Сумерки») и Станкевичу должно было быть известно.

Я из племени духов,Но не житель Эмпирея,И, едва до облаковВозлетев, паду, слабея.Как мне быть? Я мал и плох;Знаю: рай за их волнами,И ношусь, крылатый вздох,Меж землей и небесами.

Кто же был прав – современники Станкевича, увидевшие в нем безупречного рыцаря духа, или он сам со своим самообличением? Станкевич несомненно был таким, каким знали его друзья, – человеком великой правдивости и изящной простоты. Но Станкевич не был склонен обыгрывать свои достоинства. Он был сосредоточен на другом. Он непрестанно соизмерял себя с идеей всепроникающей любви и всеохватывающих потребностей и находил, что недотягивает. Он открыл в себе, придав им значение этических качеств, сухость, холод, недостаточность духовной энергии и воли. Преодоление этих качеств стало отправной точкой для той личной психологической и моральной программы, над которой Станкевич работал до последних дней своей жизни.

Душевная жизнь Станкевича и формы ее осознания явно уже тяготеют к будущему русскому психологизму с его моральной проблематикой. Еще дальше в этом направлении продвинулся Белинский. Он считал, что он бесконечно многим обязан Станкевичу, и в делах своей «внутренней жизни» постоянно на него оглядывался. Но у Белинского противоречия достигали остроты столь нестерпимой, что требовали выхода и решений, а решения всегда были крайними. Именно потому письма Белинского 30-х и начала 40-х годов – единственный в своем роде памятник становления нового исторического сознания[78].

2

Психологические открытия, которые на данном этапе в законченной форме еще невозможны в устоявшихся, канонических жанрах, которые в них только пробиваются к свету, возможны уже в пограничных видах литературы – в письмах, дневниках, мемуарах, автобиографиях. Об этом свидетельствуют многие памятники культуры – в том числе письма Белинского.

вернуться

74

Потустороннее (нем.).

вернуться

75

Нечто (нем.).

вернуться

76

Прекрасная душа (нем.).

вернуться

77

Прекраснодушие (нем.).

вернуться

78

Письмам Белинского специально посвящены: «Переписка Белинского (критико-библиографический обзор)» // Литературное наследство. Т. 56; статья М. Полякова «Вся жизнь моя в письмах» // Поляков Марк. Поэзия критической мысли. М., 1968.