Я не подвергал сомнению окружавшие меня стандарты, так как насколько я мог видеть, иных не было. Как богатые, сильные, элегантные, модные, власть имущие могут быть неправы? Мир — их, и правила, установленные ими для мира, должны быть правильными. Но с очень раннего возраста я понимал невозможность субьективного конформизма. Посреди моего сердца всегда, казалось, бодрствует «внутреннее я», и указывает на разрыв между моральными обязательствами и психологическими фактами. Так было во всех вещах, мирских и духовных. Возьмем, к примеру, религию. Бога нужно было любить, и я в этом не сомневался. Лет до четырнадцати я верил в Бога, и верил, что то, что о нем говорится — правда. Но я также прекрасно знал, что я его не любил. Более того, я его ненавидел — а также ненавидел Иисуса и еврейских патриархов. Если я питал симпатии к какому-либо персонажу Ветхого Завета, то это были Каин, Иезaвель, Аман, Агаг, Сисара; в Новом Завете моими друзьями были Ананий, Каиафа, Иуда и Понтий Пилат. Вообще, вся религия была усеяна психологическими невозможностями. Молитвенник, например, говорил тебе любить Бога и бояться его: но как можно кого-нибудь любить, если ты его боишься? С личными сантиментами все было точно так же. Что ты должен чувствовать было обычно ясно, но соответствующая эмоция по приказу не появлялась. Очевидно, я должен был чувствовать благодарность в отношении Флип и Самбо, но я не был благодарен. Было также ясно, что нужно любить собственного отца, но я прекрасно знал, что своего отца я недолюбливал — до восьми лет я его почти не видел, и представлял его хриплоголосым пожилым мужчиной, вечно говорившим «Нельзя». Ты не то, чтобы не хотел иметь правильные свойства или ощущать нужные эмоции — ты не мог. Казалось, что хорошее и возможное никогда не совпадали.
Одна стихотворная строчка, которую я прочитал не в школе Св. Киприана, а год-два спустя, отдавалась свинцовым эхом в моем сердце. Это было «армии непоколебимого закона»[13]. Я знал в совершенстве, что значит — быть Люцифером, побежденным, справедливо побежденным, лишенным возможности мести. Школьные учителя и их трости, миллионеры и их шотландские замки, курчавые атлеты — это были армии непоколебимого закона. В те годы было нелегко осознать то, что на самом деле, он был поколебим. И согласно этому закону, я был проклят. У меня не было денег, я был слаб, я был уродлив, я был непопулярен, у меня был хронический кашель. Эта картина, нужно признаться, не была полностью вымышленной. Я был непривлекательным мальчиком. Школа Св. Киприана меня таковым сделала, если я таковым не был до нее. Но вера ребенка в собственные слабости редко сформирована фактами. Я, например, верил, что я «дурно пахну», но это было основано всего лишь на соображениях общей вероятности. Было известно, что непривлекательные люди дурно пахнут, и следовательно, я предполагал, что тоже дурно пахну. Более того, лишь после того, как я навсегда покинул школу, я перестал верить, что я сверхъестественно уродлив. Так мне говорили мои одноклассники, а больше авторитетов, на которые можно было положиться, у меня не было. Убеждение, что мне невозможно стать успехом, закралось достаточно глубоко, чтобы влиять на мои поступки даже в совсем взрослом возрасте. Лет до тридцати я всегда планировал дальнейшую жизнь, предполагая не только, что какое-либо серьезное усилие всегда закончится неудачей, но и что я могу ожидать прожить еще всего несколько лет.
Но это чувство вины и непременной неудачи балансировалось чем-то иным: а именно, инстинктом самосохранения. Даже слабое, уродливое, трусливое, зловонное существо, чье существование абсолютно ничем не оправдано, все же хочет жить и по-своему быть счастливым. Я не мог перевернуть существующую систему ценностей, или стать успехом, но я мог принять собственную неудачу, и приспособиться к этой ситуации. Я мог принять себя таким, каким я есть, и попытаться выжить на этих правах.