Выбрать главу

Я пишу слово «ЯВИСЬ» заглавными буквами потому, что я именно так его воспринимал. Не помню, сколько раз я слышал эти слова в первые годы в школе Св. Киприана. Очень редко это не означало порку. Они звучали, как предзнаменование, как приглушенная барабанная дробь или слова смертного приговора.

Когда я явился, Флип чем-то занималась за длинным полированным столом в прихожей кабинета. Ее рыскающие глаза меня тщательно осмотрели. Мистер Уилкес, по прозвищу Самбо, ждал меня в кабинете. Самбо был сутулый, неуклюжий мужчина, небольшой, но ходивший вперевалку, круглолицый, похожий на огромного младенца, обычно находившийся в хорошем расположении духа. Конечно, он уже знал, зачем я к нему явился, и уже вынул из шкафа наездничий кнут с костяной рукоятью, но частью наказания было вслух объявить свой проступок. Когда я это сделал, он прочитал мне короткую, но напыщенную нотацию, после чего схватил меня за шкирку, согнул, и начал бить наездничим кнутом. В его привычках было продолжать читать нотацию во время битья; я запомнил слова «ты гряз-ный маль-чи-шка», произносимые в такт ударам. Мне не было больно (наверное, он меня не очень сильно бил, так как это был первый раз), и я вышел из кабинета, чувствуя себя гораздо лучше. То, что после порки мне не было больно, было в некотором смысле победой, частично стершей стыд от мочения в постель. Возможно, я по неосторожности даже позволил себе улыбнуться. В коридоре перед дверью прихожей собрались несколько младших мальчиков.

— Ну как — пороли?

— Даже больно не было, — с гордостью ответил я.

Флип все слышала. Незамедлительно послышался ее крик, обращенный ко мне.

— А ну, иди сюда! Немедленно! Что ты сказал?

— Я сказал, что мне не было больно, — пробормотал я, запинаясь.

— Как ты смеешь такое говорить! Думаешь, это пристойно? ЕЩЕ РАЗ ЯВИСЬ в кабинет.

В этот раз Самбо на меня поналег по-настоящему. Порка продолжалась поразительно, ужасно долго — минут пять — и закончилась тем, что наездничий кнут сломался, и костяная рукоять полетела через комнату.

— Видишь, к чему ты меня вынудил! — сказал он мне рассерженно, подняв сломанный кнут.

Я упал в кресло, жалко хныча. Помнится, это был единственный раз за все мое детство, когда битье меня довело до слез, причем даже сейчас я плакал не из-за боли. И в этот раз мне особенно не было больно. Страх и стыд имели обезболивающий эффект. Я плакал отчасти оттого, что от меня это ожидалось, отчасти из искреннего раскаяния, и отчасти из глубокой горечи, которую трудно описать словами, но которая присуща детству: чувства заброшенного одиночества и беспомощности, чувства, что ты оказался не просто во враждебном мире, но в мире добра и зла с такими правилами, которые невозможно исполнять.

Я знал, что мочение в постель а) греховно, и б) вне моего контроля. Второй факт я знал из первых рук, а в первом не сомневался. Следовательно, возможно совершить грех, не зная, что ты его совершил, не желая его совершить, и будучи неспособным его избежать. Грех — это не обязательно что-то такое, что ты делаешь; это может быть что-то, что случается с тобой. Я не утверждаю, что эта мысль пронеслась в моем сознании между ударами кнута Самбо: наверняка я об этом уже думал еще до отправки в школу, так как мое раннее детство тоже было не самым счастливым. Но так или иначе, это было главной, неизменной истиной, извлеченной из моих детских лет: я находился в мире, где я не мог быть хорошим. И двойная порка была поворотным пунктом, после которого перед моим лицом встала жестокость той среды, в которой я очутился. Жизнь была страшнее, а я — хуже, чем мне раньше казалось. Так что я сидел, хныча, на кромке стула в кабинете Самбо, не имея даже щепотки самообладания, чтобы встать, когда он на меня кричал. Я был убежден в собственной греховности, глупости и слабости; я не помню за собой такой убежденности до этого случая.

Вообще, чем дальше отдаляешься от какого-то периода, тем слабее, неизбежно, становится память о нем. Человек постоянно узнает новые факты, и чтобы освободить для них место, должен забывать старые. В двадцать лет я смог бы изложить историю своих школьных лет в таких подробностях, какие сейчас недостижимы. Но также возможно, что после большого промежутка времени память улучшается, так как человек смотрит на прошедшее свежим взглядом, и может изолировать и обратить внимание на факты, которые раньше ничем не выделялись среди большой массы других. Вот две вещи, которые я помнил, но которые до недавнего времени не казались мне странными или стоящими внимания. Одна — что я посчитал вторую порку справедливым и разумным наказанием. Быть выпорот, а потом еще раз гораздо сильнее из-за того, что ты сказал, что от первой порки тебе не было больно — это было вполне естественно. Боги ревностны, и когда тебе повезло, это нужно скрывать. Вторая — что я признал свою вину в том, что кнут сломался. Я все еще помню свои чувства, когда я увидал рукоять, лежащую на коврике — чувство того, что ты сотворил что-то невоспитанное, неуклюжее, и испортил дорогой предмет. Я его сломал: так мне сказал Самбо, и я этому поверил. Это принятие вины на себя лежало в моей памяти незамеченным двадцать-тридцать лет.