С точки зрения политики ошибка этой новой и типично современной философии достаточно проста - она понимает и описывает сферу человеческого действия не с позиции "актера", некоего действующего лица, а с позиции наблюдающего за действием зрителя. Однако обнаружить эту ошибку довольно трудно: любое событие истории, начало которому дает человек, и все роли, сыгранные человеком в истории, обретают свой подлинный смысл только тогда, когда этот период истории приходит к своему завершению; и поэтому на самом деле может показаться, что только зритель, а не актер, может раскрыть смысл произошедшего. И именно зритель, в гораздо большей мере, чем актер, увидел во французской революции урок исторической необходимости, или то, что Наполеон Бонапарт назвал "судьбой"[81]. Но самое важное заключается в том, что все те, кто на протяжении XIX и большей части XX века шел по стопам французской революции, считали себя не только преемниками людей французской революции, но и проводниками истории и исторической целесообразности. Очевидным и при этом парадоксальным результатом этого стало то, что из революционной мысли исчезла идея свободы и место ее главного политического аспекта заняла необходимость.
И все же весьма сомнительно, что если бы французской революции не было, философия предприняла бы попытку отыскать истину в области отношений между людьми, то есть в сфере, относительной по определению. Истина, несмотря на то, что она понималась "исторически" - то есть как развивающаяся во времени и, следовательно, не всегда пригодная для любого момента истории, - тем не менее должна была быть истиной для всех людей, независимо от того, где они жили и гражданами какой страны являлись. Другими словами, понятие истины следовало применять не к гражданам, среди которых могло существовать только множество мнений, и не к народам, чье понимание истины определялось собственной историей и национальным опытом. Истина должна была иметь отношение к человеку как таковому, осязаемой реальности которого нигде не существовало. Тем самым истории, если она претендовала на открытие истины, надлежало стать мировой историей, а истине, которую она открывала, соответственно "мировым духом".
Однако в то время как идея истории способна подняться до уровня философских обобщений только при условии, что она вовлекает в свою орбиту весь мир и судьбы всех людей, идея мировой истории со всей очевидностью является политической в самом своем основании. Ей предшествовали американская и французская революции - обе гордились тем, что они возвестили новую эру для всего человечества и являют собой события, затронувшие людей qua - людей на всем земном шаре. Первые шаги мировой политики заложили фундамент идеи мировой истории. И хотя энтузиазм и американцев и французов в отношении "прав человека" пошел на убыль сразу, как только стало ясно, что результатом революции в Европе стало национальное государство - недолговечная, как оказалось, форма правления, - а не республика, остается фактом, что с этого момента идея мировой политики уже более не покидала политического мышления.
Все вышесказанное делает более существенным другой - очевидно берущий свое начало в опыте французской революции - аспект гегелевского учения. Именно этот аспект оказал непосредственное влияние на революционеров XIX и XX веков - даже если они и не брали уроков у Маркса (величайшего из всех учеников, которые когда-либо были у Гегеля) и никогда не утруждали себя чтением Гегеля, все они взирали на революцию через призму гегелевских категорий.
81
Гриванк в указанной в примечании 24 статье отмечает роль зрителя в зарождении понятия революции: «Если мы хотим проследить истоки осознания революционных перемен, мы обнаружим, что оно достигает первоначальной ясности не у самих действующих лиц, но у зрителей, следящих за развитием событий». Свое открытие, судя по всему, он сделал не без влияния Гегеля и Маркса, хотя приписывает его флорентийским историографам – как мне кажется, неправомерно, поскольку эти истории были написаны государственными деятелями и политиками Флоренции. Ни Маккиавелли, ни Гвиччардини не были зрителями в том смысле, в каком зрителями являлись Гегель и другие историки XIX века.