Выбрать главу

Насмешки вызывало и нежелание Пугачева «оказать свою руку», истолкованное как уловка неграмотного простолюдина. Пусть он был действительно неграмотным или едва грамотным (сохранившиеся его автографы имитация «немецкой» скорописи, мистификация «императора», который будто бы владел европейскими языками) [Овчинников, 1960, 56–59]. Но разве трудно выучиться подписи «Петр III» или «Петр Федорович»? Если Пугачев желал соблюсти сценарий поведения «царя–батюшки», он и не должен был ей выучиваться. Автографов не сохранилось ни от одного из первых трех венчанных царей — Ивана Грозного, Федора, Бориса Годунова. Иван Грозный был замечательно образованным писателем, но, по–видимому, диктовал свои сочинения. Что касается Бориса Годунова, то в бытность придворным он пользовался пером и чернилами, а на троне также «не оказывал руку» [Скрынников, 1978, 11]. Это был культурный запрет, подобный сказочным «царским запретам», и при Пугачеве он еще сохранялся в крестьянском сознании. Первым из венценосцев его нарушил Лжедмитрий, и с его легкой руки на московском престоле появились «люди пера» (царь Алексей Михайлович оставил не только эпистолярную прозу; ему принадлежит адресованная Никону записка о последних часах патриарха Иосифа — талантливая заготовка для предполагаемого его Жития [Письма…, 101 и след.], царь Алексей был одним из авторов замечательного «Урядника сокольничья пути», а сын его Федор сочинял силлабические вирши). Но Лжедмитрий старался воплотить не отечественный, а западный, ренессансный и маньеристский идеал государя — демиурга, которому суждено повернуть «шарнир времени». Считалось, что он должен сочетать качества воина и писателя. Думали, что это будет непременно «человек пера», homo scriptor [см. Otwinowska, 199–201].

В XVII в. документы то и дело фиксируют непочтительное отношение к царю. Типичный диалог состоялся на масленице 1625 г. в деревне Ромоданове Пронского уезда. Один крестьянин «на беседе» провозгласил здравицу монарху — впрочем, весьма сомнительную: «Да<й> <О>споди де, государь здоров был на многия лет, дал де Бог смирна». Другой вольнодумно возразил: «Да<й> <О>споди де нам десять царей, еще де бы того лучше было» [Новомбергский, 43–44]. На этом фоне вполне естественными выглядят тираноборческие инвективы второй половины столетия, включая знаменитую фразу из пятой челобитной Аввакума: «Господин убо есть над всеми царь, раб же со всеми есть Божий» [Аввакум, 196] (эта фраза принадлежит соавтору Аввакума — дьякону Федору) [Понырко, 1976, 362–365]. Рука об руку с такими инвективами шло самозванство, которое стало чуть ли не бытовым явлением. Правительство панически его боялось и видело поползновения к нему в самых невинных речах. Дело доходило до прямых курьезов.

В феврале 1629 г. курскому воеводе стольнику Н. С. Собакину был подан донос на тюремного сторожа Сеньку, который будто бы говорил «про государя неподобное слово»: «В меня… такова ж борода, что у государя» [Понырко, 1976, 49–50]. Розыск показал, что навет облыжный. Сенька поспорил с курским дворянином Серым Сергеевым, и тот пригрозил: «Мужик… про что меня лаешь, бороду… тебе за то выдеру!» Ответ был таким: «Не дери… моей бороды, мужик… я государев и борода… у меня государева». Иначе говоря, государственный человек Сенька не сравнивал свою бороду с царевой, а верноподданнически напомнил, что она тоже принадлежит царю. Поэтому пострадал доносчик: по присланному из Москвы именному указу его велено было «бить батоги, разнастав, нещадно, потому что он сказывал, затеяв, наше (царское. — А. П.) дело; а при ком то дело деялось, и они сказали не против его извета».

Однако случалось, что сравнение с монархом действительно имело место, и тогда следовало неотвратимое наказание. В том же Курске четырьмя годами ранее стрелец Томилко Белый завел такой разговор: «Ездил де он в Курский уезд, и взял у сына боярскаго лошадь, и ехал на ней, что великий князь (курсив мой. — А. П.)». Стрелец не запирался и повинился крамоле: «Такое слово в караульной избе молвил спроста… что ехал он в санях под полостью, что великий князь». Государь указал его, «разнастав, бить батоги нещадно, и посадить в тюрьму на неделю, чтоб впредь неповадно было таких непригожих слов говорить» [Новомбергский, 15–16].