Образ этой «Божией стихии» связывает МВ еще с двумя тематическими кругами Пушкина: с его Петровской темой (особенно так, как она дана в «Полтаве») и с его поэтологией (особенно в ее повороте «мирская власть – поэт»). Сходство темы с «Божией стихией Царям не совладеть» в МВ и разных стихотворных воплощениях конфликта «поэта-пророка и царя» отметил Р. Д. Кайль[43]. Правдоподобие этой параллели поддерживают черты косвенной автопортретности в Евгении (см. ниже). Следствиями из этих параллелей займемся позже, а пока уточним стратегию конфликтующих сторон в МВ.
Первое, от чего нужно отказаться в описании этого конфликта, – это от закрепления его за персонажами. Образное единство Петра «Вступления» и Кумира мнимо, сомнительно функциональное персонажное единство Евгения, стихия наводнения тоже не цельный и не самостоятельный образ, а ряд метафор и подобий того или другого Петра, того или другого Евгения. Так, Петр-мститель, Петр-в-теме-Евгения – самостоятельный образ, он принадлежит бреду героя, материализует его сознание, и потому очень на него похож. Недаром внимательный исследователь стиха и стилистики МВ С. Б. Рудаков приходит к выводу о недуалистическом построении поэмы, о том, что и Евгений, и Петр в их размытой конкретности принадлежат одной теме[44]. К такому невероятному для «прозаического» чтения выводу[45] необходимо приводит «близкое чтение», наблюдение над специфически стиховой семантикой слова и словесной композицией «петербургской повести».
Вместе с С. Б. Рудаковым отказываясь от тематического противопоставления этого Петра и этого Евгения, мы все же не отказываемся от старой идеи «сонатного построения» МВ – только двутемность поэмы представим иначе. Во-первых, не будем, как уже говорилось, сводить темы к персонажам; во-вторых, как тоже уже говорилось, будем иметь в виду три силы, распределенные по этим двум темам: не «закон» и «стихию» (или «деспотизм» и «вольность» или «неподвижное, мертвое» и «подвижное, живое»), но:
1 – светлую стихию, стихийную законность, живую стройность;
2а – хаотическую темную стихию, бунтующую против —
2б – мертвого закона.
Размещены они таким образом, что первая сила целиком противостоит двум другим, составляющим одну тему.
История столкновения внутри темы 2 (условно: «темы Евгения») и составляет основное действие петербургской повести. Это и есть то неразрешимое противоречие-единство, о котором пишет Рудаков. Но им не исчерпывается смысловой итог поэмы, поскольку все оно дано на фоне другой темы (условно: «темы Петра») и оценено соотношением с ней[46].
Попробуем теперь это, пока голословно объявленное, представление смысловой композиции МВ показать на непосредственном анализе поэмы, следя за развитием конфликта в собственно стиховой семантике слова – то есть обращая внимание в основном на те моменты в слове, которые Ю. Н. Тынянов назвал «колеблющимися признаками значения»[47].
Ограничимся пока окончательным текстом МВ, отвлекаясь от черновых редакций, от связанных с МВ замыслов и вообще от литературного и биографического контекста поэмы[48].
МВ двутемен. Раздвоенность пронизывает всю ткань петербургской повести. Одна из конкретизаций этого разномасштабного раздвоения – одновременное действие двух композиционных принципов: «поэтического», или «лирического», и «прозаического»[49]. Столкновение «прозаического» и «поэтического» начал яснее всего в контрасте одического «Вступления» и повествовательных частей – с их преднатуралистическими «петербургскими вершинами» и гофманианой «чиновника».
«Вступление»: широкий размах повествовательных времен, данных в плане одновременного контраста («где прежде – ныне там»), который переходит в экстатическое отсутствие грамматического времени и глагола вообще («Люблю тебя…» – и безглагольная колоннада имен, относящихся к этому «ты» как ряд внутренне созвучных эпитетов).
Повествовательные части: конкретное, прерывисто-поступательное прошедшее время.
Масштабность пейзажа «Вступления» с высоты птичьего или исторического полета – и узкое, как у персонажа, поле зрения повествовательных частей. Одушевленность, персонажность Петербурга «Вступления» в духе оды XVIII века – и город первой части, превратившийся в «среду», в ряд натуралистических деталей.
43
Keil R.-D. Der Fürst und der Sänger: Varianten eines Balladenmotivs von Goethe bis Puskin. – Studien zur Literatur und Aufklärung in Osteuropa. Giessen, 1978. S. 219–269. Почти везде, где затронута тема «мирской власти», рядом с ней Кайль обнаруживает и «тему вещего», «любимца богов» поэта-пророка: ср. Царь Борис – и Юродивый, Князь Олег – и Волхв, Царь Дадон – и Звездочет.
44
«Единство стиля ‹…› снимает вопрос о стилевом дуализме. Данные под одним углом зрения, Евгений и Петр связаны как выражения одной темы». – С. Б. Рудаков. Ритм и стиль «Медного всадника» в изд.: Пушкин. Исследования и материалы. Т. IX, Л., 1979. С. 320–324. «Не раздельно, как принято было считать в нашей литературе о „Медном всаднике“, но органически слитно с этой темой (темой Петра „в неколебимой вышине“ „над возмущенною Невою“. –
Публикация исследования С. Б. Рудакова задержалась на 38 лет. В истории изучения МВ можно вспомнить только сжатое проницательное замечание Ю. Н. Тынянова, открывающее в перспективе похожий путь: «В „Медном всаднике“ „главный герой“ (Петр) вынесен за скобки: он дан во вступлении, а затем сквозь призму второстепенного». – Ю. Н. Тынянов. Пушкин и его современники. М., 1969. С. 154.
45
Как ни странно, тонкие наблюдения над стихом МВ поэтов (В. Брюсова, Андрея Белого) и литературоведов (Л. И. Тимофеева, г. Н. Поспелова) или не выводили к содержательной интерпретации, или слегка уточняли «прозаическую», основанную на сюжете и персонажах, трактовку.
46
Вероятно, такое тематическое распределение инвариантов «свободы» (или «изменчивости») и «закона» (или «неизменности»), в одной теме оказавшихся «положительными» и гармонизованными, а в другой – «отрицательными» и противопоставленными, ничего существенно нового не прибавляет к идее контрастного и амбивалентного поэтического мира Пушкина, вслед за М. О. Гершензоном (Мудрость Пушкина. М., 1919) блестяще разработанной А. К. Жолковским (указ. соч.). Но дуальность удваивается в таком трехчленном построении конфликта, а противопоставление тем оказывается совсем не амбивалентным. Я думаю, что трехчленная модель конфликта, в котором третий член прямо не вовлечен в действие: «Мне кажется, он с нами сам-третей» – вообще характерней для позднего Пушкина. По такой модели построены и конфликты «Маленьких трагедий»: «дар» и «труд» (конкретные воплощения тех же инвариантов) противопоставлены внутри темы Сальери, тогда как Моцарт противостоит этому конфликту в целом и так же, как Петр «Вступления», «вынесен за скобки» происшествия. «Расточителю» и «скупцу» в целом противопоставлен «вынесенный за скобки» Герцог и т. д.
48
Обширные сведения собраны Н. В. Измайловым (указ. соч.) и K. Lednicki. Pushkin’s Bronze Horseman. The Story of a Masterpiece. Berkeley & Los Angeles, 1955.
49
В представление «прозаического» здесь входят не просто формально-стилистические свойства нарративной прозы натуралистического рода («фламандской школы пестрый сор»), не только характерные для нее персонажи и ситуации – но целая область реальности, удаленная от высокой культурной традиции и различимого действия «великого», человеческого и сверхчеловеческого, «тьма низких истин» голого быта и факта. Эпатирующее столкновение такой «поэзии» и «прозы» дает молодой Пушкин: «К** поэтически описывала мне его ‹бахчисарайский фонтан›, называя la fontaine des larmes. Вошед во дворец, увидел я испорченный фонтан, из заржавой железной трубки по каплям падала вода». – ПСС, IV, 202.