Вот оно – море. Мне шестнадцать. Мама читает под зонтом на санаторском пляже, а я, едва успевая обсохнуть, снова ковыляю по горячей гальке туда, к воде, зеленовато-голубой, солёной. Огромность и мощь живого, дышащего свободой и неукротимостью моря потрясли меня. И остались во мне навсегда.
– Мамочка, милая! Прости! – я задыхалась от слёз, глотая ненужный мне теперь воздух.
Часы на стене оглушительно тикали. Мама гладила и гладила старую фотографию.
Сашулька сидела на ковре и сосредоточенно раскрашивала «рисовайку», так звались раскраски. Я опустилась на колени и подула на непокорный тёмненький завиток на макушке.
– Мама? – она оглянулась, округлив глаза.
Я вздрогнула.
Никого не обнаружив, дочка захлопала глазёнками, губы задрожали.
– Мама? – уже тише, очень жалобно…
Я завыла, раскачиваясь, вцепившись в кулак зубами, словно могла напугать её криком. В комнату заглянул Никита. Осунувшийся, небритый. Под глазами залегли синие тени.
– Малыш, всё хорошо?
– Ошо, – Сашка глотала буквы, когда волновалась.
Она встала и пошла к отцу, но на полпути оглянулась, и посмотрела прямо на меня.
– Мама? – она перевела глаза правее, потом левее…
Я окаменела. Никита подхватил её на руки, прижал к себе кудрявую головёнку, целуя. В глазах плескались отчаяние и боль.
В детской – маленькой комнатке, которую мы отделывали с такой любовью, ожидая появления Сашульки на свет – горел весёлый полумесяц ночника. Доченька моя спала. Я легко коснулась щёчки, словно опасалась её разбудить… Длинные уши Бабуси – она сама дала смешному кролику имя – были зажаты в кулачке. Обычно я вынимала их, и пристраивала игрушку рядышком, чтобы просыпаясь, она могла найти своего маленького друга… Попыталась и сейчас. Разумеется, ничего не вышло.
– Спи, радость моя, золотая головушка,
И пусть тебе снятся чудесные сны,
А под окном поёт песню соловушка…
Я пела колыбельную, которую сочинил Никита. Как пела её каждый вечер, но не сегодня – сегодня, пряча свою боль, её пел дочке папа. Мой единственный мужчина… И всё-таки я не могла уйти, не спев ей. Сашка приоткрыла глазки.
– Мама… – она счастливо улыбнулась в полусне, реснички – пушистые крылья – сомкнулись.
Никогда не думала, что на мои похороны соберётся так много народа. Родные, одноклассники, однокурсники, друзья… Так много знакомых лиц. Мне было не по себе. Но я уже поняла, что не выбираю, где появиться и когда исчезнуть. Чувства мои стали глуше, словно я устала или напилась успокоительного.
Мамочка и Никита стояли у гроба рядом, держась за руки, словно не давали друг другу упасть. Они и не дадут, я это знала. Свекровь тоже была тут. Печальная, соответственно случаю. В чёрном, соответственно церемонии. Она всегда соответствовала. Тихонько выговаривала Никите, что он зря не дал дочери проститься с телом. Так и сказала! Никита молча отстранился. Мелькнули и пропали желваки на скулах. Мама тихонько пожала ему руку. Моя убитая горем мама поддерживала моего убитого горем, высохшего лицом мужа.
– Простите! Простите меня! Я никогда вас не оставлю!
Земля заколотила о крышку гроба, в котором лежала я. В белом платье. Засыпанная розами. Кроваво-красными.
Все разошлись, отправились на поминки. А я уйти не могла. Свежий холмик, с воткнутым в изголовье красивым полированным крестом, с фотографией в рамочке, прислонённой к нему, с венками в траурных лентах – не отпускал.
Прости меня, Ира? Как простить себя саму?
Я мечтала… мы мечтали поехать вместе к океану. Никита рассказывал мне, что океан и море несравнимы. Зная, что море завораживает меня, он обещал, что океан меня потрясёт.
Гигантские волны с грохотом разбивались о скалистый берег, осыпая всё вокруг брызгами. Вал за валом, неутомимо катили к моим ногам. Белая, вспененная у берега, чуть дальше вода голубела, а ещё дальше – синела до глубокого аквамарина. Горизонт был нечётким, размытым. Где заканчивался океан и начиналось небо мне было не понять. Я не чувствовала запахов, но могла их вообразить, не ощущала ветра – но видела его, гнущий кустарник на верхушках скал, срывавший пену с волн. Я могла бы зайти в эту воду и плыть, плыть, пока хватит сил, но не стала. Просто стояла на берегу и слушала биение жизни.
Я больше не слышу звуков. Мама гуляет с Сашулькой во дворе нашего дома. Сашка на качелях, что-то весело кричит бабушке. Я знаю, что она кричит, взлетая к небу…
Не понимаю, где я. Исчезло ощущение тела. Пропала возможность видеть. Осталась только память. Необъятная, как океан. Сохранившая каждый миг жизни, вплоть до самых незначительных мелочей… Простите меня, любимые. Прощайте!
– У-а-а-! – кто это надрывается так отчаянно? Я?
Свет режет глаза, жмурюсь. Крошечное тело содрогается от крика. Как же больно, оказывается, делать первый вдох!
Последнее, что я запомнила, чей-то голос:
– Девочка. Рост – пятьдесят сантиметров, вес – три двести. 27 марта, 11–34…
Джабраил Тайсаев
Осетин по национальности. Родился и всю жизнь живу в Нальчике, это мой любимый город теперь уже на всю жизнь. Очень люблю животных, потому и зоологом стал, но волею судьбы пришлось поменять профессию и теперь я философ, но биологию не забываю. Я весь варюсь в науке всю сознательную жизнь, ещё со школьной скамьи фактически. А рассказы стал писать просто для души совсем недавно. Литература – это моя важнейшая любовь в жизни, наряду с биологией и философией. Вот и стараюсь совмещать. Ещё давно и серьёзно занимаюсь этнологией и антропологией. Больше всего на свете ненавижу лицемерие, ханжество, национализм и сребролюбие, а на первом месте для меня любовь и доброта.
Почитать: https://ficwriter.info/component/comprofiler/userprofile/2016.html
Мама, не закрывай мне глазки
Джек стоял у ворот своего дома и вместе со своим псом, огромной дворнягой по кличке Джульбарс, доедал бутерброд. Он отламывал кусочки и кидал собаке прямо в рот. Это был огромный ломоть хлебной корочки, на который была намазана сметана и обильно посыпана сахаром. Казалось, ничего более вкусного и быть не может.
Мальчик старался быстрее доесть свой завтрак, поскольку его внимание привлекала непривычная для этих мест толпа с другой стороны дороги, и, решив выяснить в чём дело, одним рывком пересёк улицу. Там были и его друзья, которые наперебой начали рассказывать, что умер один совсем маленький мальчик. Джек до сих пор не задумывался о смерти, для него она была чем-то далёким, но он уже понимал – это как что-то очень страшное, чёрное и безжалостное. Она приходит, и потом уже больше ничего не может прийти. И как мог ребёнок умереть? Он же не старенький.
Дети сгрудились в тени огромного тутовника, вокруг Оли Шпагиной, самой бойкой на их улице, эмоционально что-то им рассказывавшей.
– …а рядом сидела мама, и он ей говорит, «мама не закрывай мне глазки», потому что он уже не мог видеть…
Мальчишку это так поразило, что дальше он уже ничего не слышал. Джеку стало смертельно жалко ослепшего мальчика, и он подумал о том, что может быть что-то, страшнее слепоты. Он представил себе сначала слепоту глаз, когда не видно света, а потом слепоту всей жизни, когда совсем уже ничего. Ему стало страшно, сначала за этого мальчика, потом за себя, а потом за всех на свете. Он пошел домой, чтобы спросить у мамы про смерть. Мама возилась на кухне:
– Мам…
– Я занята, что ты хочешь?
– Расскажи мне про…
– Сказала же, я занята!
Он снова выбежал на улицу, но идти к тому тутовнику больше не хотелось. Увидев знакомых больших мальчишек, которые развели костёр, он подошел к ним и присел на корточки, глядя в огонь. Пламя костра действовало на него успокаивающе. И тут кто-то бросил скомканный тетрадный листик, который вдруг зашевелился как живой, попытался распрямиться, почернел и «умер». Его мысли снова обратились к самой кромешной темноте, какая только может быть. В горло подступил комок, и он снова представил себе того мальчика, который просит, чтобы мама убрала руки с его глаз. Чтобы мальчики не видели его плачущим, он забежал домой, лёг на диван лицом вниз и заревел. Мама тут же прибежала и спросила озабоченно: