Отца она увидела сразу: серый костюм и бычья шея, пухлая черная барсетка зажата под мышкой. Он стоял у кассы «Подарочного», а пожилая продавщица говорила ему:
– А вот рубиновое кольцо, и серьги к нему есть. Если хотите, янтарь вам покажу – интересный привезли, с мухами.
– Не надо с мухами! Мне бы чего посвежее, – отшутился отец и поднял к свету кольцо, в котором переливалась крупная рубиновая капля.
«Маме выбирает», – поняла Любаша, и ласковое тепло растеклось в её душе. Восторг от обладания тайной поднялся внутри сладкими шипящими пузырьками, и захотелось подбежать к отцу, закрыть его глаза ладонями, весело спросить: «Кто?..» А потом полюбоваться его покупкой, похвалить и приободрить, заверив, что его подарок очень понравится маме. Но к сожалению, нужно было сделать наоборот – спрятаться, иначе её собственный сюрприз не удастся. И Любаша уже хотела шмыгнуть к дверям, как вдруг склонившаяся над витриной покупательница – молодая деваха в джинсовой мини-юбке и обтягивающей алой блузке – выпрямилась и сказала, капризно растягивая слова:
– Йося, ну я не зна-а-ю-у… Может, ча-а-асики?..
Любаша удивленно обернулась: надо же, здесь был ещё кто-то, кого тоже звали Иосифом! Скользнула взглядом по магазину: посетителей мало, и то – сплошь женские, затянутые в ситец, спины. А деваха продолжала, потряхивая желтыми перманентными кудряшками:
– Или то-оже коле-е-ечко? Ну, посмотри-и-и…
А отец положил на прилавок кольцо с рубином и шагнул к ней.
Он улыбался – снисходительно, но с пониманием. Точно таким же было его лицо, когда Любаша выпрашивала у него что-нибудь. И точно так же он ответил девахе:
– Распустила нюни!.. Да куплю я тебе, куплю!
В горле будто встал толстый деревянный кол, мешающий дышать и говорить. Он пригвоздил Любашу к месту, и она стояла, всё ещё не понимая… но уже догадываясь. Изо всех сил она отворачивалась от этой догадки, от её шёпота – грязного, омерзительного!.. Но отвести глаза не могла. И двигалась перед ними загорелая отцова рука, скользя по алому шелку девахиной блузки. И опускалась ниже, ниже, к бесстыдно-выпуклому женскому заду, обтянутому синей джинсой. А когда добралась, сжала его. По-хозяйски привычным жестом.
Любаша открыла рот и даже не выдохнула – закричала. Беззвучно, будто кто-то перерезал ей голосовые связки. А кол ворочался внутри – грубый, кривой, тяжеленный… А деваха жеманно смеялась:
– Ну, Йося-а-а, ну, шалу-у-ун!
И бараньи кудряшки подпрыгивали над её круглыми, чётко прорисованными бровями.
Приподняв покрытую листьями ивовую ветвь, склонившуюся над берегом пруда, как опахало, Любаша юркнула вниз. Это был её детский тайник: природная пещерка в почти отвесном береге, с ведущей к ней крутой, еле заметной тропкой. Доска, положенная на два валуна, по-прежнему была здесь скамейкой. А за камнями – если знать, где – можно было нашарить обломок красного карандаша и тощую зелёную тетрадку.
Здесь она когда-то пряталась от мальчишек из соседнего двора, больно пулявшихся недозрелыми ранетками. Здесь же вела свой девичий дневник с множеством вклеенных кармашков и сложенных страничек, в которых прятала засушенные цветы, записки, старые открытки и билеты в цирк – он потом потерялся.
А ещё здесь можно было рыдать, сколько угодно.
Любаша села на землю. Крепко обняла колени, пытаясь унять дрожь. Но она перекатывалась по телу, будто внутри грохотал сумасшедший поезд, гремел железными вагонетками-мыслями – и они подпрыгивали, не давались, скользили мимо. Смрадный дым окутывал его, и из этого смрада доносился тревожный стук колес: «предал-предал», «предал-предал», «предал-предал»…
Поезд был чёрный. Поезд был страшный. И гонял по кольцевой.
Застонав, Любаша вцепилась руками в волосы. Глаза, сухие и горячие, всё ещё видели алый шелк, и пальцы отца на нём – требовательные, жадные. А в груди, в самом центре сердца, тенью шевелилась надежда. Малодушно канючила: может, ты не так всё поняла?..
– Я там была! Я видела! Он изменяет маме! – выкрикнула она в ответ, и будто лопнуло что-то от этого крика, и слёзы прорвались, наконец. От рыданий её крутило, будто кто-то выжимал мокрую тряпку. И шрам внизу живота ныл, ныл… И боль была такой же, как в десять лет, когда её с размаху насадило на железную арматурину – та торчала из обвалившейся стены старого бомбоубежища. Там нельзя было играть в салочки, а они не послушались, играли, и вот – доигрались. Любашу тогда еле довезли до больницы, и мама потом рыдала, смотрела на неё непонятно. И только в пятнадцать лет, впервые попав с девочками из класса на медосмотр к гинекологу, Люба узнала, что тогда ей удалили матку, и у неё никогда не будет детей…
А теперь и семьи – не будет.
«Маме нужно сказать… Нет! Нельзя говорить, нельзя такое! – мысли размывались слезами, стекали, как тушь с ресниц: чёрные, щипучие. – Они разведутся, отец уйдет… Ну и пусть! Она имеет право знать! Но она любит его, не выгонит, только будет мучиться и ненавидеть меня за то, что я рассказала…».
Дочерняя любовь впервые разделилась в ней на две части, и это было ужасное чувство. Оттолкнуть одну из половин и жить дальше? Останешься ополовиненной. И болеть будет всю жизнь. Снова срастить воедино? Уже не получится. Словно осколок, застрявший между ними, торчала теперь эта – бровастая, желтоволосая, с омерзительным голосом: «Йося-а-а!».
Раньше она и не думала, что бывает так: сухая внутри, ни одной слезинки не выплакать – а тяжело, как и прежде.
Часто шмыгая носом, Любаша подняла голову. Глянула на запястье. Позолоченные часики показывали ровно три.
«Подарочный» сегодня работает до пяти, в шесть должны прийти гости. Было ещё время что-то купить, нехорошо ведь без подарка… Но набор, о котором мечталось?! Нет уж! Этот подарок был хорош для двоих. Для пары, прожившей четверть века в любви и верности.
Но отец теперь заслуживал только плевка в лицо.
Она поднялась, постояла минуту. Тело было обессилевшим, вялым, и глухая, холодная немота цепенела внутри. «Не сорваться бы», – мысль мелькнула, как птичий глаз в иссохших ветвях – и увязла в равнодушии.
Любаша полезла вверх. Из-под подошв с тихим шелестом сыпались камешки, сухие прошлогодние листья. Но ива тянула к ней живые тонкие руки, и Любаша цеплялась за них, чтоб не упасть.
До магазина было две трамвайных остановки, но она прошла их дворами, прячась от людских глаз. Остановилась перед витриной: серебряные фужеры, похожие на старинные кубки, тускло мерцали в красном бархате.
И, глядя на них, Любаша вдруг поняла, что купит именно этот подарок. Потому что в её руках сейчас – целая семья. И разобьётся ли это целое, решать только ей.
Уже спокойно – ни всхлипа, ни колебания – она потянула на себя тяжёлую дверь магазина. Та же самая пожилая продавщица выслушала её просьбу.
– Дорогой он, милая, – не скрывая удивления, предупредила она.
– Дорогой… – эхом отозвалась Любаша. – Дороже всего.
Продавщица взглянула на деньги, лежащие на развернутом листочке в клеточку, и, кряхтя, полезла на витрину. Долго протирала фужеры мягкой тряпицей, вытащенной из-под прилавка. Дула на бархат, чистила его маленькой щеточкой, приговаривая: «Счас мы его, счас… Пылюку счистим… Счас…». Любаша смотрела равнодушно. И, забрав семь копеек сдачи, прижала коробку к груди.
Подарок удалось протащить в дом незамеченным. Отца ещё не было, мама с Глафирой Андреевной накрывали стол в гостиной. Любаша прокралась в свою комнату и заперла дверь. Никого не хотелось видеть.
Бросив коробку на кровать, она подошла к зеркалу. Бледное лицо с распухшим носом, глаза покрасневшие, горестные. Если мама увидит, вопросов не оберёшься.
Она взяла с подоконника жёлтую пластмассовую лейку, в которой держала воду для комнатных фиалок, растопыривших над подоконником пушистые зелёные листочки. Намочила край блузки и прижала его к лицу. Вода была теплой, ткань – жёсткой, как рогожа. Любаша зло отбросила её в угол: не поможет это, как ни старайся. В зеркале отразился взгляд: затравленный, полный одиночества.
– Ну уж нет! – решительно сказала она и взяла с трельяжа баночку с пудрой.