Минут через двадцать было готово всё: нарисованное лицо, спокойное и нежно-розовое, как у Барби; стреноженные ободком кудри, такие же чёрные и густые, как у мамы; отглаженное платье, прихваченное у талии белым праздничным пояском. И даже сердоликовый кулон – подарок отца – лёг чуть ниже ключиц. Маленький, с фасолину, он давил на грудь, как булыжник.
Сунув ступни в белые «лодочки», Любаша решительно вышла из комнаты. До прихода гостей оставалось минут сорок. Она прислушалась, пытаясь определить, где мама. Та вышла из кухни с блюдом фруктов, над которым топорщился хохолок ананаса. Халатик в мелкую клетку, забытые в волосах бигуди, озабоченное, но в то же время довольное лицо… Мама наверняка думала о том, полон ли стол, хватит ли на всех пирога, и не заморозить ли ещё бутылку водки. О чём угодно думала – только не о женской своей, забытой меж хозяйственными делами, давно не балованной красоте.
– Мам, давай я тебе причёску сделаю, – решительно сказала Любаша и, потянувшись к её волосам, стащила с чёлки бигудинку.
…Маме было приятно и непривычно – это чувствовалось, и это же заставляло Любашу мучиться от стыда. Ну почему она раньше не находила на это времени?! Ведь могла же и в магазин за новым платьем маму повести, и волосы ей уложить, и маникюр, и косметику… Чтобы не таскался отец за всякими, с перманентом… Она отложила тушь, придирчиво оглядела мамино лицо, и, напоследок поправив выбившуюся из её чёлки волосинку, подала зеркало.
– Ой, Любанька! – мама радовалась, поворачивала голову то так, то сяк. – Золотые руки у тебя! Красоту навела – гости не узнают!
Гости действительно восхищались в голос, а отец, вернувшийся домой аккурат к их приходу, целовал жене руки и называл невестой. Любаша смотрела на него искоса, и понять не могла: он так хорошо умеет притворяться, или же понял, что его женщина – лучше, красивее всех? И ей так хотелось верить в это второе, что она до боли сжимала кулаки и повторяла про себя: «Не нужен ему никто! Не нужен!»
Потом уселись за стол. Пенным салютом взмыло игристое, вилки потянулись к блюдам, и кто-то закричал: «Горько!». Звучали тосты, коробки с бантами являлись на свет и распаковывались под дружное ахание. Свой подарок Любаша приберегла напоследок, желая красиво завершить им череду свадебных презентов, сказав при этом что-нибудь такое… такое… чтобы никогда и ни за что у отца даже мысли не возникло про другую, способную разбить всё, растоптать…
В коридоре зазвонил телефон.
– Я подойду! – отец положил руку на плечо мамы, бросил у тарелки салфетку и, жуя, начал пробираться к двери. Любаша тоже вышла, думала проскользнуть к себе в комнату под шумок. И уже лопатками почувствовала, как отец, бодро прокричавший в трубку «Да! Слушаю!» вдруг подобрался и сказал тихо, чуть раздраженно:
– Я тебе говорил сюда не звонить! Да… хорошо, – и, уже ласковее – Я тоже скучаю, малыш.
Едва сдерживая слёзы, Любаша взяла свой подарок с кровати.
Руки тряслись.
– Дорогие мама и папа! В этот день я дарю вам это серебро, чтобы оно… – заготовленное начало нужно было как-то продолжать, но хорошие, душевные слова, которые она весь последний месяц обдумывала перед сном, вдруг исчезли.
– Чтобы оно… – повторила Любаша, а десятки глаз смотрели на неё с любопытством, ждали. – Чтобы оно… в этот день… оно…
Слёзы вдруг брызнули, как у Пиноккио, и комната поплыла в них, словно пейзаж за дождливым окном. Пальцы крепче вцепились в выскальзывающую коробку.
– Чтобы всю жизнь, как и в этот день, вы были вместе, – выдавила она.
И слова кончились. Осталась лишь боль в груди – раздирающая, безжалостная боль.
Любаша повернулась и бросилась в свою комнату, упала на кровать вниз лицом, вжала его в подушку. Рыдания прорвались, заклокотали в горле, и она, не зная, как прогнать, гасила их в мягком, толстом тепле. А пальцы скребли по наволочке, и чувствовались под ней твёрдые, колкие стерженьки гусиных перьев.
– Любушка, дочка, ты что? – встревоженный голос отца обрушился сверху, застав её врасплох.
Она вскочила. Уставилась на него, чувствуя, как уголки губ презрительно ползут книзу, и как теснятся в горле слова – совсем не те, что она подбирала там, возле стола. Горькие слова. Язвительные. Но – справедливые.
– Невеста, значит? – зло спросила Любаша. И всхлипнула – Видела я сегодня твою невесту! Новую. В подарочном магазине.
Она покрутила пальцем у волос, изображая кудряшку. И передразнила с ненавистью:
– Йося-а-а!
Отец отпрянул, будто его ударили. Глубокая морщина легла меж бровей. Взгляд стал растерянным, непривычно просящим.
– Любань…
– Что? Врать будешь? Скажешь, знакомую встретил? – наступала она, шипя, чтобы не слышали гости, а главное – мама. – Видела я, как ты её… по заднице… Предатель ты!
Отец шевельнул губами, потом ещё – искал, что сказать. Но по коридору уже стучали каблучки, и слышался мелодичный, чуть озабоченный мамин голос:
– Иосиф, что случилось? Переволновалась, да? Бедненькая моя девочка…
Глаза отца расширились, паника наполнила их, как мутная, встревоженная вода. И, шагнув к Любаше, он прохрипел:
– Не говори ей. Умоляю – не говори!
…Она вернулась к гостям только ради мамы. Села за стол, принялась ковыряться в тарелке – лишь бы глаз не поднимать. Отец смеялся, шутил, развлекал гостей, но теперь его голос звучал чуть натужно, паузы были частыми, как и призывы «наполнить», «опрокинуть», «накатить». Гости, впрочем, ничего не замечали. Мужики гомонили, рассказывали байки. Женщины, сбившись в кучку возле мамы, обсуждали какую-то кухонную штуку, извлечённую из подарочной коробки. И Любаша вспомнила, что свой подарок оставила в комнате.
– Любань, возьми! Твои любимые, – отец протягивал ей конфету «Мишка на севере». Уголки фантика были острыми, как заточенные ногти.
Она представила, как разворачивает её, кусает…
Шоколад из мыла. Яд в фантике.
Она не взяла.
Следующий день прошёл, как в театре: мама была зрителем, не читавшим программки, а Любаша с отцом – актерами. Комедию ломали, как умели: расположившись перед телевизором, отец подъедал вчерашние салаты и хвалил мамину стряпню, Любаша сидела с учебником и к еде не притрагивалась, ссылаясь на то, что экзамен будет сложный, аппетита нет.
Мама порхала между ними, улыбалась, довольная. Про вчерашнее не спрашивала. И про подарок, который Любаша так и не отдала, тоже молчала – наверное, забыла, не ожидая чего-то особенного.
В понедельник отец вернулся с работы вовремя. Поужинали вместе. Он спрашивал, как дела, Любаша терпеливо отвечала. Но сухо было в воздухе, холодно, как ни пыталась она согреться теплом из прошлого. И по глазам отца видела – помнит. Знает, что виноват. И тоже терпит, но – свою боль.
К среде Любаша подумала, что он угомонился.
А в пятницу вечером зазвонил телефон, и она, сорвавшись с места, быстрее его схватила трубку.
– Алло? Алло?! Говорите! – повторяла она. А сама смотрела на отца, который вышел в коридор и теперь стоял совсем рядом. Молча стоял. Но взгляд его стал потяжелевшим, суровым.
– Любань, да положи ты трубку! Наверное, опять линия испортилась! – голос мамы, доносящийся из комнаты, был ласковым, беззаботным.
Она положила. Посмотрела в глаза отцу, показывая, как ненавидит эту его «испорченную линию». Он нахмурился, отвернулся.
А где-то через час телефон зазвонил снова, и отец, явно ждавший, успел первым.
– Да! Хорошо. Буду ровно в восемь.
Натягивая пиджак, он взглянул прямо в глаза Любаше, подпиравшей стенку с молчаливым презрением. И сказал, то ли упрекая, то ли сожалея:
– Молодая ты ещё, дочь. Глупая.
Дверь захлопнул мягко, бережно. И даже не обернулся на пороге – так делают, когда всё решено.
Любаша вернулась в комнату. Мама сидела у стола, поджав ноги, разгадывала кроссворд. Глядя на её спокойное, светлое лицо, на ручку, кончик которой мама грызла в задумчивости, Любаша вдруг почувствовала: внутри что-то хрустнуло, надломилось.