– Вот тебе направление, поедешь на Дольную улицу, дом номер такой-то, на обследование.
На Дольной был военный психиатрический госпиталь – бок о бок со Студией документальных фильмов.
Там я проторчал в пижаме десять дней, не зная наверняка, кто мои соседи по палате.
На многочасовых допросах я повторял одно и то же: меня ничего не интересует. Врачи, само собой, были очень дотошны. Пытались разобраться. Спрашивали, например:
– А что ты вообще делаешь, если тебя ничего не интересует?
Недавно, говорю, как раз сделал кое-что интересное.
– Что же?
– Смастерил маме розетку.
– Какую розетку?
– Ну, электрическую.
– А что, дома нет розеток?
– Есть, – отвечаю. – Но только одна, а плитки у мамы две. Как быть, если хочешь одновременно приготовить суп и чай? Пришлось сделать вторую.
– Ясно, – говорят. – И как же ты ее сделал?
Я стал рассказывать. Четыре часа объяснял, как соединять проволочки, как обрезать их, как зачищать, как для этого сначала снимать обмотку с кабеля. Все им в деталях растолковал.
– Там идут две жилы. Одна плюс, вторая минус, так? Две, каждая в такой пластиковой оболочке. Чтобы их достать, кабель надо разрезать. Для этого сперва, само собой, поточить нож, а уже потом резать. Но когда надрезаешь кабель, может произойти замыкание. Резать нужно очень осторожно. Потом снимаешь главную оболочку, и вот там внутри эти две жилы, знаете, да? Каждая тоже в своей оболочке. Теперь их по очереди нужно перерезать, чтобы достать проволочки, потому что изоляция тока не пропускает. Ток должен идти по проволочке. А проволочек этих в каждой жиле по семьдесят две.
Тут они встрепенулись:
– Почему семьдесят две? Откуда ты знаешь?
– Я считал – ровно семьдесят две.
Они аккуратно записали, что я эти проволочки посчитал.
– Перерезать их нельзя. Поэтому нож должен быть не слишком острым. И давить сильно нельзя. Затем проволочки надо скрутить, потому что, когда оболочку снимаешь, они жутко топорщатся. Жила состоит из семидесяти двух проволочек, нужно их как следует закрутить. Потом отвернуть винтик, подключить. Собрать все, закрыть корпусом, привинтить розетку к стене – и так далее.
Этот рассказ занимал у меня часа три или четыре. Я объяснял все очень подробно, потому что увидел, как они заинтересовались и стали записывать каждую деталь. Я понимал, что для них это что-то значит, хотя и не знал что.
Потом рассказал, как наводил порядок в подвале. Рассказ занял два дня. Я описал все, что лежало на полке, и какая она была пыльная, объяснил, что пришлось ее подвинуть, а под ней оказалась лужа, и я решил вытереть пол. Тряпку я ходил отжимать во двор – ведь если выжать на пол, опять натечет лужа. Они говорят: а ведро взять не догадался? Да, отвечаю, потом я понял, что так удобнее. Хорошо, что сообразил, – больше не пришлось во двор бегать.
Так прошло два дня. Еще два я расшифровывал какие-то кляксы. Надо было говорить, на что они похожи. Обычные тесты, которыми пользуются психиатры.
Я все повторял, что мне ничего не хочется. Ничего не хочу делать, ничего не жду от жизни – ни хорошего, ни плохого. Вообще ничего. Иногда, говорю, читаю. Врачи попросили рассказать что. Я стал им пересказывать “В пустыне и пуще”. Страницу за страницей. Это заняло не один час. Их интересовали мои соображения, например[6] – почему я считаю, что из финала следует, что герой соединился с героиней, и так далее и тому подобное.
Спустя десять дней мне вручили заклеенный конверт и отпустили. Дома я его вскрыл и прочитал диагноз: schizophrenia duplex. Снова заклеил и отвез в военкомат. В военном билете мне поставили штамп “Категория Д” – негоден к службе даже в военное время.
Ровно через четыре дня начинались экзамены в Киношколу – и на этот раз я успешно их сдал. Это было довольно рискованное предприятие, ведь, с одной стороны, я изображал в военкомате, что ничего не хочу, а с другой – чтобы поступить в Киношколу, требовалось хотеть.
Попасть в Лодзинскую киношколу было трудно. Я раз провалился, второй. Если не поступаешь, нужно год ждать, чтобы попробовать снова. Честно говоря, мною уже двигало одно самолюбие – хотелось доказать, что все-таки смогу. А высокой цели больше не было, потому что к тому времени я разлюбил театр. Его расцвет закончился году в шестьдесят втором, и таких прекрасных спектаклей больше не появлялось. Что-то переменилось – не знаю что. Видимо, всплеск свободы, ожививший театр после 1956 года, к началу шестидесятых почти сошел на нет. И я уже не очень-то хотел быть театральным режиссером. Да и вообще режиссером. Но хотел настоять на своем: не принимаете меня – а я назло возьму и поступлю. Чистое самолюбие, больше ничего. Я его удовлетворил и был счастлив. А вообще-то, конечно, зря меня взяли, такого идиота. До сих пор не понимаю почему. Может, потому, что это была уже третья попытка.